Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Помню, как внимательно слушал меня Саша Шилов, не перебивая и не торопя, хотя знал Лемешева лично и много с ним общался. Но меня уже «понесло». Я рассказывал своему новому другу, как каждый год великий певец выступал в родном городе Калинине на замечательной сцене Дома офицеров, похожего в миниатюре на московский Колонный зал.
Однажды Лемешев приехал туда с красивой молодой певицей из Кировского (ныне Мариинского) театра – Верой Кудрявцевой, которая тогда стала его женой… И вот тут Саша перебил меня: «А хочешь, я тебя познакомлю с ней?» Так благодаря Шилову я попал в дом Лемешева на Тверской… В гостиной было много старых фотографий, где Сергей Яковлевич был запечатлен в разных ролях. По всему чувствовалось, что Вера Николаевна бережно хранит память о своем великом муже. Потом мы еще приходили с Сашей к ней в гости на Тверскую, пили чай, вспоминали хозяина дома, радовали Веру Николаевну своим искренним вниманием.
Шилов написал ее портрет. Замечательный и психологически очень точный. И теперь оба эти портрета – Сергея Яковлевича Лемешева и Веры Николаевны Кудрявцевой висят рядом в галерее Александра Шилова.
Мне всегда казалось, что Шилову во всем очень везет – и в творчестве, и в друзьях, и просто в жизни. Но однажды… Саша позвонил мне поздним вечером и глухим голосом, в котором было столько боли и отчаяния, выдохнул:
– Помоги мне. Нужен хороший экстрасенс… Или, может быть, мудрый знахарь. Серьезно больна моя дочь. Врачи, по-моему, уже ничего не могут…
Я услышал слезы в его горестном молчании и растерянно попытался утешить своего друга, понимая, что никакие слова ничего не изменят… Потом стал лихорадочно рыться в своих блокнотах в поисках телефонов Джуны и других целителей. Но когда на другой день я позвонил Саше – никто мне не ответил. Позже я узнал, что он повез Машу куда-то за границу в последней надежде на чудо. Но чуда не произошло…
И судьба, как сломанная ветка,
Бьется возле пламени лампад…
И восходит образ,
По-девичьи светлый.
Бесконечно грустный,
Как отцовский взгляд.
Только работа – изнурительная и каждодневная – спасла его от безумия и отчаяния… И в галерее появлялись все новые и новые полотна Мастера. Люди толпились возле картин, тихо обсуждая их и делясь своими впечатлениями.
Иногда он неожиданно появлялся там – печальный, поседевший, но по-прежнему красивый, и, отрешенно посмотрев на многолюдный зал, так же внезапно уходил. Что творилось в те дни в его душе, – не знает никто. Но помогало время. Оно пыталось лечить его, хотя истинное горе, как известно, неизлечимо… Душевное одиночество и бесконечная грусть чуть-чуть затихали в измученной душе художника, когда он вставал к мольберту… Неслись дни, шли годы… Маша на своих портретах навсегда осталась юной и безмятежной…
А жизнь продолжалась. Каждое утро художник приходил в свою мастерскую и работал. Писал знаменитых соотечественников и простых тружеников. Вместе с героями будущих картин мысленно возвращался в далекие годы Великой Отечественной… А иногда просто уходил в родную российскую красоту и писал с натуры пейзажи.
Так он жил. И так жило в нем высокое и неповторимое искусство… Оно было полно искренности и мужества.
Когда Саша писал мой портрет, я приезжал к нему по утрам, вставал с книгой около мольберта и он начинал работать. При этом мы говорили обо всем на свете, как, может быть, не могли бы говорить в обычной повседневности – откровенно, запальчиво перескакивая с одной темы на другую и не стесняясь фольклорного словаря. Так проходило часа три, четыре. Потом он складывал кисти, предварительно повернув мольберт «лицом» к стене и уводил меня на кухню. Там он ставил на стол тарелки, разливал борщ или суп, в зависимости от того, что приготовила домработница, и начиналась наша трапеза. И опять мы с ним говорили. Мне всегда было интересно. Если художник Шилов рассуждал о превратности судеб своих коллег или оценивал эпизоды творческой жизни Москвы, то делал это всегда широко и конкретно, но без ехидства и злобности, без раздражения, и уж тем более без зависти к чьим-то успехам… Он очень отзывчив на чужую беду и чужую жизнь. Я заметил, что книги, которые ему дарят знакомые писатели, он читает. Это теперь большая редкость среди творческой братии.
Иногда мне приходилось встречаться в доме Шилова с героями его полотен. Эти встречи убеждали меня вновь и вновь, что свое отношение к людям, которые восходили или уже взошли на его полотна, он непременно передавал через кисть, краски или карандаш и зрителям тоже.
Конечно, он выдающийся портретист. Это знают все. Но я очень люблю и его пейзажи. Сколько в них романтики и одновременно конкретной точности, сколько настроения и раздумий. И, глядя на эти картины, забываешь, как много труда, нервов и таланта вложено в каждый штрих, в каждую деталь…
Я всегда думал, что художник Божьей милостью, как талантливый поэт или выдающийся музыкант, не может быть плохим человеком. И, хотя моя наивность уже не однажды терпела крах, в случае же с Александром Шиловым Природа соблюла достойное равновесие. Она до краев наполнила его выдающийся талант добротой и милосердием. Я мог бы привести еще немало высоких эпитетов, но в наше жестокое время именно доброта и сострадание так необходимы сегодняшней жизни…
И не тем ли дорого искусство,
Что с былым не порывает нить,
Говоря то радостно, то грустно
Обо всем, что не дано забыть?
И о том, как мучился художник
Возле молчаливого холста,
Чтобы, пересилив невозможность,
Восходила к людям красота.
Из дневника
1989 год
9 февраля. Зал Чайковского почти полон. Начался авторский вечер Андрея Вознесенского. Когда он вышел на сцену, я с грустью отметил про себя – Андрюшка стал сутулиться. Поседел еще больше…
Но читал он по-прежнему превосходно.
На этот раз все было довольно спокойно: ни словесной борьбы, ни хамских записок, ни «Памяти». Среди новых стихов особенно понравилось мне одно – «Я ухожу со сцены…»
Публика хорошая, дружелюбно настроенная. Но впервые ажиотажа нет. На улице не спрашивали лишних билетиков, а наоборот – предлагали свои. Видимо, кто-то не пришел. Хотя в зале свободных мест почти не было. Андрей отвечал на записки, упоминал друзей – и выбор этот почти неизменен за все последние годы. Очень хорошо говорил