Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Упоминание про вещество побуждает Сашу вновь взять в руки стеклянную колбочку пипетки и обшарить стол в поисках зажигалки.
— Я, кстати, до сих пор не уверена, где оригинал вот этой картинки, — говорит Саша рассеянно. — Это же не икона. Так, что в костеле где-нибудь в Лодзи ее выставить не могли. Это ведь где-то посередке между католицизмом и…
— А как Регина узнала, что у Царицы левая рука в кулаке? Плиту ведь только в девяностые нашли… — удивляется Янка. — И кика очень похожа.
— Камон, cиста! А как она узнала, что через десять лет Сталин и Гитлер Беларусь и Украину поделят? Об этом тогда еще даже Сталин и Гитлер не знали! — восклицает Саша.
Саша поджигает вещество в колбе и выдувает его половину в одну резкую затяжку, после чего гостеприимно протягивает мундштук подруге. По комнате распространяется мускусный запах жженой дури. Янка думает, что все белорусы за пределами Беларуси так страстно сверлят мозги разными составами, при этом сохраняя чуть сбрызнутую олдскульным алкоголем чистоту в Минске, что впору делать далеко идущие выводы. Например, о том, что так проявляется ностальгия. Или о том, что так проявляется пресыщение олдскульным алкоголем. Или тяга к новому, на родине блокированная пуританством. В результате выглядит все диковато и китчево. Как вечеринка иорданцев, оказавшихся в злачном квартале Дубая.
— Я не курю, — мягко отказывается Янка. — И не пью. Я за чистоту восприятия.
— Угу. Такие как раз самые большущие птихи. В смысле, психки. — Разговор дается Саше с трудом.
— Слушай. Я вот чему поражаюсь. Ты ведь такая крутая. Постколониализм. Зонтаг. Джеймисон. Лакан в оригинале. И вот вдруг — образок в кошельке.
— А что тебя смущает? — удивляется блонди. — Неужели феминистка не может носить в кошельке женщину, которой поклоняется?
— Нет. Ну я про суеверия.
Саша пожимает плечами:
— Разум не избавляет человека от мыслей о том, что находится за его границами. Более того, чем более умен человек, тем больше видит маленьких нестыковочек в мироздании. Малюсеньких таких, знаешь, нестыковочек. — Эта мысль смешит Сашу, но она подавляет хихиканье и остается серьезной.
— И зачем она тебе? С собой?
— Как оберег. — Саша поджигает оставшееся в колбе, задерживает дыхание и медленно выпускает дым. — Она меня хранит.
— В смысле, желания исполняет?
— Она же не Санта-Клаус, — хмыкает Саша, выбивая пипетку. — Она — Царица Небесная и Земная. Она не исполняет желания. Она следит за тем, чтобы их у меня не появлялось. В острой форме.
Закат за окнами вступает в самую драматичную фазу: тучки, разбросанные по небу, подсвечиваются снизу мандариновыми лучами. В результате чего их тушки приобретают амарантовый оттенок, сообщающий аметистовому небу шекспировскую страстность. Если бы люди чаще смотрели на прячущееся за горизонт солнце, они никогда бы не изобрели телевизора. Он бы им не понадобился.
Саша заканчивает мастырить второй заход и выдувает его в один прожиг. Потом смотрит в небо и говорит, уже не путаясь ни в окончаниях, ни в грамматике:
— Русские православные относятся к Богоматери, как к Саре Коннор. Родила Спасителя, и свободна. Католики думают, что Дева Мария обладает некоторыми чертами Джона Коннора. То есть понятно: она не так метка, как сам нигга. Но если сильно попросить, возьмет в руки крест и пойдет на махач с терминатором. И избавит просящего от кредиторов и мук сердечных. Аве Мария, грация плена, доминус текум! Так вот. У белорусов все сложней. Белорусы считают, что Бог и есть терминатор. Потому что его слуги и помазанники тут вели себя кто как летающий пропеллерный охотник с плазменной пушкой, кто как танк M-1 с вращающимся пулеметом, а кто как харвестер с турелью на левом плече. Про то, как викария Зайковского прямо в полоцкой святой Софии порубил в капусту саблей лично Петр Первый, ты слышала. Ну вот. Бог страшен. Потому что глух. А когда не глух — жесток. И сколько его ни проси, он только накажет. Молишься, молишься, а живешь только хуже. Так что белорусы верят в Царицу. Причем как она пришла? Откуда? Почему? Потому что ее обидели! Король у мужа отобрал. И насиловал. То есть бедная, значит — наша. Знает горе, значит, впряжется и за нас. И вот она ведет себя с Богом, как хорошая мама при бухом муже. За руку берет и топор из нее вынимает.
Яся молчит. Яся думает о радости. Чистой радости, которой при этих раскладах тут не было даже у детей.
* * *
После третьего города и третьего имени, в которые помещает Янку судьба, Малмыги, Минск и Москва слипаются в ее снах в один длинный, катастрофически непроходимый, агломерат. И Янка все пытается свернуть с Гедимина на Вильняус и дойти по Вильняус до книжного магазина в Троицком предместье — ей нужно купить там «Но-шпы», потому что болит живот. Она путается где-то в районе Оперного и, зайдя в оказавшийся посреди тротуара лифт, едет вниз и выходит на Новом Арбате. Саму себя она при этом последовательно ощущает наивной девочкой Ясей, циничной Яниной Сергеевной, неуверенной вильнюсской магистранткой Янкой.
* * *
Зародившаяся в Янке жизнь никак не сообщает о своем присутствии — ни тошнотой, ни рвотой, ни отеками. Но будущая мать осознает ее каждую секунду. Она ходит по городу и представляет, что у нее в животе, как в домашнем круглом аквариуме, плавает крохотная рыбка.
* * *
Как ни экономит Янка, полтораста евро, остающихся после уплаты за комнату, на жизнь в Вильнюсе не хватает. Одна поездка в университет и обратно на троллейбусе стоит полтора евро, и этот трип приходится проделывать шесть раз в неделю. Пешком от дома — четыре с половиной километра, путь можно пройти за час пятнадцать, но когда пары начинаются в девять, это не выход. А потому она то и дело забирается в отложенную в Москве заначку, видя, как вместе с ней плавно подтаивают и планы на освобождение от исполнительного листа.
* * *
Учеба дается ей легко. То, о чем ей рассказывают днем, чаще всего совпадает с тем, что она сама пыталась нагуглить ночью. Ее любимый преподаватель молод, строен и похож на Даниэля Брюля. У него плохое зрение, но он не носит ни линз, ни очков, отчего все время щурится. Он преподает критическую теорию, бравирует собственной левизной и пишет романы на белорусском языке, которые продаются в переводах по всей Европе. Он улыбчив, остроумен, но при этом старомодно-галантен. Со студентами он на вы. «Янина Сергеевна» он выучил скорей, чем Янка запомнила, как зовут его. Время от времени, когда профессор пытается подобрать нужный аналог немецкого термина и, щелкая пальцами, рассеянно смотрит в ее сторону, Янке кажется, что все, что он говорит в аудитории, он выдает исключительно для нее. Когда же, снижая голос, он переходит в доверительный регистр, не столько разъясняя или интерпретируя, сколько модально обозначая сказанное, ей кажется, что он — очень добрый человек. Несмотря на молодость и привлекательность — два фактора, с добротой сочетающиеся плохо. Тогда она жадно смотрит на него, понимая, что его в этот момент хочет вся женская часть аудитории. Она смотрит и фантазирует о прогулке с ним по Вильнюсу. Она держит его под ручку, а он говорит с ней вот таким вот, как сейчас, в аудитории, голосом, ничего больше.