Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я знаю.
И внезапно поняла: да, знаю.
Я вспомнила, как он заботился обо мне все это время, несмотря на то что это из-за меня умерла мама, как он водил меня маленькую к врачу и читал мне Библию, чтобы я заговорила, как он предупреждал меня про эти чудеса, потому что хотел защитить, как он не рассказывал мне про забастовку, чтобы я не тревожилась, как он гнал мальчишек, чтобы меня уберечь, как он взял меня за руку, когда мы шли между велосипедами, чтобы мне не было страшно, как он прощал мне ложь, как построил забор, чтобы меня оградить, как сделал вид, что в записке, засунутой в почтовый ящик, говорилось не про меня, как он сидел на моей кровати после того, как его избили, и говорил, что все будет хорошо, как он предложил отвести меня на собрание, хотя сам не смог бы туда войти, как купил мне рыбу с картошкой, как прошел в тот день одиннадцать миль, держа меня за руку, как собирался покатать меня на воздушном шаре.
А папа говорил:
— Не очень-то я был хорошим отцом, но я старался. Некоторые вещи я так и не смог тебе сказать — не смог рассказать про то время, когда мама твоя умерла, а у меня на руках вдруг оказалась ты, и ты требовала внимания, требовала заботы, все время чего-то требовала, — а мне нечего было тебе дать, куда там о тебе, я тогда и о самом себе не мог позаботиться. Я иногда даже смотреть на тебя не мог, так ты напоминала мне ее. — Он вздохнул. — Я, наверное, говорю совсем непонятно…
Он потом говорил еще о чем-то, но слишком быстро переходил от одного к другому, а я все думала про то, что он сказал в самом начале — что он меня любит. То, что он говорил потом, было уже не так важно. Наконец он замолчал и больше не смотрел на меня, и я была этому рада, потому что папа не любит, когда при нем плачут. Он сказал:
— Ну ладно. Вот и давай теперь жить дальше.
А я сказала: «Да», но мысли у меня очень уж путались.
А потом папа сказал негромко:
— Уже почти утро. Иди-ка ты спать.
И я вспомнила, что уже совсем поздно — ни он, да и никто просто понятия не имеет, как поздно, и что я ведь просто пришла с ним попрощаться, но только все равно я никак не могла заставить себя уйти.
Папа сказал:
— Давай завтра еще поговорим.
— Ладно.
— Спокойной ночи, Джудит.
— Спокойной ночи.
А когда я не двинулась с места, он опять обернулся, и тогда я пошла к двери.
— Папа?
— Да.
— Ты ни о чем не волнуйся. Все будет хорошо. Даже лучше, чем ты думаешь.
Он рассмеялся — звук вышел сухой и оборвался на середине, а потом кивнул, но больше не повернул головы.
Потом сказал:
— Иди спать, Джудит.
Я не придумала, что бы еще сказать, поэтому посмотрела на него в последний раз и открыла дверь. Закрыла ее за собой, вытерла лицо. А потом, ступенька за ступенькой, пошла наверх, держась за перила.
И вот так я узнала, что возможно абсолютно все, в любое время, в любом месте, и сделать это может кто угодно. Если вы думаете, что это не так, вы просто не видите, как вы к этому близко, как достаточно сделать одну очень простую вещь — и всё в ваших руках. Вера — это скачок; вы здесь, а то, что вам нужно, там; вас разделяет пространство. Нужно взять и прыгнуть. Пройти по водам, сдвинуть горы, оживить мертвых совсем не трудно; стоит сделать первый шаг — и самое страшное позади, вы просто делаете следующий, и вот полпути уже пройдено.
Чудеса совершенно не обязательно такие уж великие события, и произойти они могут в самых неожиданных местах. Могут — в небе, или на поле боя, или на кухне посреди ночи. Чтобы произошло чудо, вам даже не обязательно верить в чудеса, но когда чудо произойдет, вы об этом обязательно узнаете, потому что тогда что-то совершенно обычное, что казалось совсем несущественным, вдруг становится очень, очень важным. Вот почему лучше всего чудеса подходят для самых простых вещей, чем проще, тем лучше; чем меньше вероятность чуда, тем оно чудеснее.
В комнате моей было темно. Я спросила: «Ты тут?», но мне никто не ответил. Я подошла к окну, раздвинула шторы, и вошла луна. Она посеребрила завод и опоры высоковольтной линии, и рельсы на железной дороге блестели, будто дорожки слизи, оставленные улиткой.
Я посмотрела на город, на телевизионные антенны, на печные трубы и крыши, на телеграфные провода, тянувшиеся в обе стороны по долине, а надо всем этим была темная гора, казавшаяся еще темнее на фоне белой луны, и вот странно, впервые все это выглядело очень даже красиво, как и говорил брат Майклс, а ведь через несколько минут ничего этого не будет.
Я снова повернулась к комнате. Отпихнула в сторону мачты и столбы, и садовые изгороди, ветки и крыши, куски радуги, проволочки, на которых раньше сидели птицы, белые буруны с гребней волн, обрывки облаков. Волшебство иссякло, солнце опять стало проволочной клеткой, море — зеркалом, поля — тряпками, холмы — папье-маше и корой.
Я подумала, а что папа потом сделает с Красой Земель? Наверное, сложит в черные мешки, чтобы забрал мусорщик. Холмы из яичных картонок станут бумагой, дом из тюбика от ирисок — новым тюбиком для ирисок, или оберткой для шоколадки, или одноразовой чашкой, дома из молочных пакетов — новыми молочными пакетами и другими вещами, пустыми изнутри, перья и соломинки снова станут настоящими птичьими гнездами, леса и изгороди — новыми деревьями и кустарниками, камни когда-нибудь опять станут горами, ракушки — песком, песок — стеклом, а стекло, может быть, станет новым зеркалом.
Почти все изменится, может, пара-тройка вещей останется тем, чем я их сотворила. Вот, например, тюбик с парусом, может, он все-таки доплывет до моря, и крошечные моряки увидят над головами настоящих птиц, почувствуют на губах настоящие брызги, и щеки у них раскраснеются от настоящего ветра. Может, самые маленькие лоскутки, некоторые блестки или самые крошечные бисеринки останутся прямо здесь, в этой комнате, под половицами, в углах и щелях, вместе с мышами и пауками.
А потом я вспомнила, что комнаты-то не будет, и ничего папа не сделает с Красой Земель, да и самой Красы Земель не будет нигде — вернее, она будет повсюду, потому что будет на самом деле.
Я принесла стул и поставила на место, которое расчистила. Влезла на стул.
«Тридцать одна минута», — сказал голос.
— А, вот и Ты, — сказала я. Потом помолчала. — Это ведь Ты, да?
Бог сказал:
«А кому бы это еще быть?»
— Не знаю, — сказала я. — У Тебя вдруг голос стал какой-то странный.
«Как это — странный?»
— Ну, какой-то другой, — сказала я. — Такой, как у меня.
«Не говори глупостей, — сказал Бог. — Ты — это ты, а Я — это Я».