Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Булочник, покачав головой, с кряхтением садится, затягивается, пускает дымок. На лестнице показывается озабоченная мать:
– Что-то случилось?..
* * *
Город только просыпается, а в лавке булочника, на улице, что ведет к площади у тюрьмы, уже открыты ставни, в окне выставлены румяные булки, пышные круглые крендели с обсыпкой, точеные упругие караваи, от золотистых из пшеничной муки до кофейных с черной коркой из плохой ржаной, хлеб для крестьян и нищих, по грошу за полкаравая. Пироги булочник пек только на заказ, для трактиров и нерадивых кухарок, поэтому когда матушка сует Бенде в котомку целый пирог, Бенда очень удивляется.
– С капустой и мясом, твой любимый, – всхлипнув, рассказывает матушка. Над ее гладким лицом с паутинкой морщин у глаз и рта, вокруг лба обернута толстая светлая коса, кое-где подернутая седым волосом. – Батюшка для тебя сделал. Он еще не спит, у камина с трубкой сидит, все смотрит и смотрит на огонь...
– Я знаю, – говорит Бенда. – Мы вчера уже попрощались.
– Может, зайдешь напоследок? Старик будет рад, так рад...
– Я знаю, – упрямо повторяет Бенда. Зайти к отцу очень хочется, но... они попрощались еще вчера, понимая, что сегодня выйдет только суета. На дорогу хватит и матушкиных слез.
Жена булочника обнимает Бенду припадает лбом к плечу:
– Ты уж возвращайся, детка! А если случится оказия, так шли весточку, письмо пиши! Батюшка мне все прочитает... – Она снова всхлипывает.
Бенда неловко обнимает мать. Солнце встало, и пора идти, иначе захочется и еще один день посидеть дома, чтобы уж наверно наговориться с родителями, потому что свидятся ли еще и когда – совершенно неизвестно. А идти в неизвестность и надо, и боязно. С одной котомкой за плечами... Но уж лучше так, чем всю жизнь просидеть в пекарне, не зная, кто ты и что ты, в то время как неведомая сила распирает тебя, заставляет иногда светиться глаза, пугая людей, собак и кошек. Вот если б мышей и крыс – был бы толк, а так только огорчения матушке с батюшкой да томление в груди.
– Я сыру головку положила, яблок дюжину, они хоть вялые немного, из остатков зимних, да сладкие. – Матушка выпрямилась, но никак не могла отпустить чадо, держала за руку и говорила, не останавливаясь, будто надеясь заговорить до вечера, когда и уходить уже бессмысленно и можно будет оставить чадо на ночь, а там, глядишь, передумает...
– Благодарю. – Бенда хорошо ощущает материнскую заботу: котомка порядочно оттягивает плечо.
– И вот, на всякий случай, – матушка сует Бенде маленький мешочек, весело звякнувший.
Не медь! Серебро, точно! Бенда трепетно принимает монеты. В свои семнадцать Бенде еще не приходилось держать в руках столько собственных денег.
– Так, может, все-таки поешь? Хоть компотику попей! Или кофе сделаю, хочешь? – Мать смотрит умоляюще.
– Потом поем, матушка, потом. – Бенда знает, что если остаться завтракать, то на уходе можно ставить крест. Так уже было несколько раз. Пора наконец сделать это. Просто перешагнуть порог и уйти, не оглядываясь.
Но как же это сложно!
Бенда крепко обнимает мать, целует ее в лоб, в щеки, целует ей руку отчего она рдеет и снова плачет.
– Я вернусь, матушка, – говорит Бенда. Обводит взглядом лавку. Стойка с раскрытой книгой, деревянная тарелка для денег рядом, полки с корзинами, где лежит горками свежевыпеченный хлеб, теплый, от него по всему помещению идет головокружительный упоительный дух. Бенда поворачивается лицом к дверям. Доски потемнели от времени, подогнаны друг к другу плотно, так что и стыков почти не видно, к верхней петле бежит снизу едва заметная трещина, а петли тяжелые, и засов, что сейчас стоит в углу, толстый, крепкий. Бенда берется за ручку. Витая, кованая кузеном, подмастерьем кузнеца. Бенда открывает дверь. Сзади мать заливается слезами, но чадо, не оглянувшись, перешагивает порог, закрывает дверь и идет по мостовой.
Все кругом знакомо, каждый камень на улице, где Бенда играет с детства, каждый дом, каждая ставня этих домов – и в то же время все стало чужим. Бенда как будто впервые смотрит на окружающее. Сама улица, убегающая к площади, выглядит иначе, это уже другая улица, на которой Бенда не знает ничего. Чем знакомая улица отличается от незнакомой? Знакомая прозрачна, ты идешь и не замечаешь ее, а видишь сразу все окрестные проулки, повороты; видишь дома вдоль нее изнутри, даже если закрыты ставни; видишь живущих здесь людей, даже если улица пуста. Чужая улица – как запертая дверь или закрытая ставня, это две стены и проход между ними; незнакомая запирает тебя в себе, и ты остаешься с ней наедине, как будто ничего другого и не существует, нет других улиц, поворотов, только стены домов да небо над ними, свернуть некуда и уйти с незнакомой можно, только пройдя ее всю насквозь или воспарив...
Взлететь Бенда не может, поэтому продолжает шагать по вдруг потерянной улице к площади, туда, где над скоплением людей возвышается темная громада старого злого замка. Бенда любит и площадь, и тюрьму, и сутолоку рынка, и даже ставшую чужой улицу любит город, хотя скоро он весь станет незнакомым, и каким же Бенда увидит его, когда вернется? Таким же непрозрачным, какой стала сегодня в лучах рассветного солнца родная улица? Впрочем, пусть бы и так, зато в сердце этого постаревшего, изменившегося города Бенду будет ждать родной дом. А что еще нужно уставшему путнику?
– Эй, дядя, дай монетку!
Слабый, тонкий неприятный голосок вырывает из унесшихся в другие времена мыслей. Бенда останавливается, моргая, фокусирует взгляд перед собой.
Это мальчик Юлий, нищий калека, который в детстве свалился с крыши – у него тогда парализовало обе ноги, и родители выгнали его на улицу. Он всегда сидит здесь, у проулка за тюрьмой, и страшно воняет: ходит-то под себя. Мимо идут люди, а он всегда сидит здесь. Местные денег ему давно не дают, разве кто приезжий, смилостивившись, кинет половину медяка. Все равно в лавку за хлебом не сбегает, рассуждают горожане. Поэтому кто ему корку кинет, кто подсохшую булку, кто гнилое яблоко, кто побитую репу. Так и живет мальчишка, медленно угасая. Ему, наверное, сейчас лет двенадцать, тринадцать, а выглядит от силы на восемь – такой тощий, хилый, бледный...
Юлий не узнал Бенду в новом дорожном костюме, который сшила матушка, привык, что Бенда все в старых отцовских рубашках да штанах, запорошенный мучной пылью. Бенде нестерпимо захотелось сделать напоследок что-то хорошее, лучше бы всему городу, чтобы запомнили навсегда. Но всему городу – это непонятно как, а вот хотя бы несчастному умирающему калеке, который тает день ото дня... Радость от свершения нужного, приятного, полезного дела поднялась от солнечного сплетения, наполнив грудную клетку теплом, в сердце как будто открылся горячий источник, жар из него поднялся в голову, из глаз пошла волна золотистого света...
Мальчишка-нищий заплакал, прикрываясь тонкими ручонками. Волна чего-то, обжигающего изнутри, светящегося, упругого вылилась из Бенды и накрыла убогого с головы до ног.