Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что-то меня отвлекло, но потом я снова вспомнил о своём заветном и, нырнув ногами в валенки, выскочил на крыльцо, увидев сразу – крыша пуста, жаворонка нет, только какие-то птицы мелькают в вечереющем небе. Вбежав в дом, я завопил торжествующе:
– Ожил! Улетел!
– Ну, я же говорила, – кивала в ответ баба Дуня.
3
Она умерла в конце апреля – вышла с топором к сараю нащепать лучины на растопку и упала, подкошенная инсультом. Помню суету множества родственников, прислонённый у крыльца металлический крест, выкрашенный голубой краской, жаркое уже солнце, подсушившее двор, улицу и степь, зазвеневшую птичьими голосами.
В эту степь я убегал потом слушать жаворонков, совершенно уверенный в том, что среди звеневших в синем небе птичьих голосов звучит и голос моей бабы Дуни. Я даже чувствовал на себе её взгляд – оттуда, из ослепительной синевы. И твёрдо знал: она видит всё, что происходит здесь. Горюет вместе с нами. Или радуется.
Смерть представлялась мне переходом в иное бытие, в некое параллельное существование, очищенное от утомительной земной суеты, но зримо с ней связанное. Эту связь я потом обнаруживал во всём – в песнях, в музыке, в стихах. В том, как кто-то в разговорах вспоминал о ком-то. Эпизод из прошедшей жизни, стихотворная строка, музыкальная фраза – всё было голосом оттуда, вестью, зашифрованным посланием, свидетельством иной жизни. Доказательством человеческого бессмертия.
А сорок лет спустя вдруг узнал, что смотрю на мир глазами бабы Дуни.
4
И примерно в это же время у философа «мировой скорби» Шопенгауэра я вычитал: «Человек ограничивает свою реальность своей собственной личностью, полагая, что он существует только в ней… Смерть открывает ему глаза… Впредь сущность человека, которую представляет его воля, будет пребывать в других индивидуумах…» И – ещё: «Нетленность нашего подлинного существа ( выделено мной. – И.Г .) остаётся вне всяких сомнений…»
А вычитав, поразился: о том же самом толковала мне моя бабка в саратовской глухомани, только – другими словами. Правда, не разъяснила – как распознать своё подлинное существо , обитающее в твоей телесной оболочке. И насколько ты властен над ним . И можешь ли что-то прибавить к этому наследству .
Или задача в том, чтобы не убавить то, что досталось?
…Я проснусь и увижу —
Над крышей,
В колючей сосне
Всё яснее и ближе
Бессонные звёзды ко мне.
…На краешке обрыва – церковь без креста. Здесь навсегда остались прадед Капитон и прабабка Анисья, не пожелавшие податься в чужие края.
Письма из прошлого
Судьба причудлива.
Ему было сорок шесть, ей восемнадцать. Он красный командир, громивший генералов Краснова и Деникина. Она недавняя гимназистка, медсестра у белоказаков, попавшая к нему в плен.
Судьба капризна.
Он арестован, приговорён большевиками к расстрелу. Помилован. Обласкан Лениным и Калининым. Назначен командармом Второй конной, а после разгрома Врангеля вновь арестован – вместе с молодой женой.
Судьба жестока.
В апреле двадцать первого без суда Миронов застрелен во дворе Бутырской тюрьмы. Кому он мешал в тюремных стенах? Кто приказал его убить? Жену, беременную, продержали в той же тюрьме ещё несколько месяцев. Выпустили. Она прожила под фамилией мужа до 1972 года, но долгое время в анкетах вынуждена была писать о нем: «. .. С 1920 года потеряла с ним связь и судьба его мне неизвестна».
И вот на Лубянке я листаю двенадцать томов уголовного дела. В нём то, чего нет во множестве книг об опальном командарме, – его переписка с женой. Затем оказалось: у родственников Надежды Мироновой сохранились её воспоминания и неизвестные дневники командарма. Но самое сильное потрясение я всё-таки пережил на Лубянке.
Тома этого дела битком набиты музейными теперь уже экспонатами: здесь донос платного агента ЧеКа, провокатора Скобиненко, написанный карандашом, без точек и запятых, решивший судьбу Филиппа Миронова; протоколы допросов с обтрепанными краями и пожелтевшие газеты тех времён; обратный талон, дававший командарму право на получение хлебных карточек в Москве, куда он перед вторым арестом ехал с молодой женой; короткое сообщение ещё одного агента, «наблюдателя Мартынова»: «Пользуйся частными слухами, – такой шёл текст, – что будто бы гражданин Чернушкин, зять Миронова… ярый контрреволюционер… знает цель Миронова…»
И среди всего этого вдруг – письма;
…Мой любимый, мой светлый Филипп. Я уехала. Я не вижу тебя. Но душа, ум и сердце полны тобою. И мне легко.
…Милая, не спится. Душа стала пленницей тоски. Сказка моя, чудо жар-птица, знаешь ли ты, как безумно я тебя люблю, как несказанно я счастлив?
…От тебя веет простором степей и беззаветной удалью. Если у меня будет от тебя сын, знай – это мое счастье и несчастье, горе и радость, позор мой и моя гордость.
…Сегодня месяц разлуки с тобой. Это 7-е письмо. Нет со мной моего ангела-хранителя, что умел подслушать тревогу моей души, тихо-тихо опуститься над изголовьем, прошептать слова любви-молитвы.
Да неужели, не верится мне, эти нежные слова из того жестокого времени, из кровавой мешанины Гражданской войны? Неужели пересекали тогда сумрачные пространства России не только бронепоезда, кавалерийские полки и шифрованные телеграммы, а ещё и такие письма?.. «О, если б знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда», – вспоминаю Ахматову. Ведь там, в уголовном деле, есть и стихи. Они подшиты во втором томе, лист дела 94—95. Озаглавлены так: «Ему – моему Филиппу».
Я люблю тебя как солнце,
Что в раскрытое оконце
Смотрит ярко нам в лицо.
Я люблю тебя как ветер,
Что в степи траву колышет
И в лицо нам светло дышит.
Я люблю тебя как волны,
Что в реке всегда гуляют,
И сверкая, и журча
Наши ноги омывают.
Я люблю тебя как любят
Свои светлые мечты,
Больше счастья, больше жизни,
Ярче, чем в саду цветы.
Я люблю тебя, как любят
Звезды ясную Луну,
Я люблю тебя, как любит
Ветер чистую волну.
А в конце пометка:
10 января 1919 года, в 16 часов 45 минут,