Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фрейд действительно объяснил бы все это очень просто: влечение к матери, сладострастие к смерти, отсюда стыд, чувство оторванности от других и как защита — идея своей исключительности. Я и сам понимаю, что объяснение простовато, как, впрочем и любое другое, я не берусь объяснять причин — я только хочу сказать, что можно как угодно высоко занестись над людьми, но вообразить себя, что там — на полпути! — на одной сотой пути к богу это и есть самый страшный грех, искушение дьявола, Иов в пустыне. Эта гордыня ослепляет тебя настолько, что ты готов отказаться от законов мышления и логики, если они начнут действовать в ущерб дорогим тебе идеям. Вот ты создаешь себе список присяжных (и мог бы, конечно, продолжить его очень далеко) и вроде бы они подтверждают все, и направление всеобщего процесса, и устремленность к приятию смерти — вроде бы выстраивается теория. Но куда же ты денешь тогда других? обуянных сладострастием жизни? Гете и Толстого, Пушкина и Эйнштейна, Рафаэля и Шекспира? Они уже не разведчики, не избранные? А среди тех, кто знал толк в страдании разве не поражает тебя разнообразие оттенков и вкусов, вовсе не обязательно со смертельным исходом? Ницше, заразивший себя сифилисом? Руссо, всю жизнь мечтавший о розгах? Достоевский, одолеваемый, кроме всего прочего, еще странной манией слияния в убийстве (Мышкин и Рогожин, Иван Карамазов и Смердяков)? И общего в этом только слияние с кем-то через боль, страх и стыд, и никакого закона о движении данной длительности к сияющей точке Омеги с приятием смерти не вывести, как ты ни бейся, как ни высасывай его из пальца — просто ТЕБЕ И ЕЩЕ НЕСКОЛЬКИМ Жажда досталась в таком своем варианте, и пытаться сделать из этого варианта всечеловеческий закон — нечестно. Зачем тебе это надо? Чтобы иметь еще одну горькую усладу — глядеть на кидающих в тебя камни и упиваться знанием и бормотать с улыбкой «интересно, кто следующий»? Или для того, чтобы примирить обуревающее тебя сладострастие с холодно усмехающимся мозгом, чтобы представить ему исчерпывающую объяснительную записку, которая заткнула бы в последний решительный момент его мерзкий ухмыляющийся рот? Но зачем бы ни было тебе это нужно, весь ход твоих мыслей ведет тебя вот к чему: вместо того, чтобы дарованную тебе Жажду принять как благодать и испытание, со смирением и благодарностью, ты пытаешься использовать ее, как средство возвыситься над другими — это и есть страшный грех гордыни. Бог только заговорил с тобой, а ты уже чувствуешь себя с ним на равных, уже хлопочешь о месте наверху. Иов, Фауст, Леверкюн ничему не учат тебя, ты и их, наверно, готов возвести на престолы, как Иуду, и здесь уже говорить тебе нечего, а только кричать: покайся! покайся! покайся — ведь еще не поздно.
И третья вещь, которую я понял о тебе, связанная тоже с гордыней — УЖАС БЕЗЛЮБЬЯ. Этот постоянно прорывающийся из тебя страх не засмеяться на похоронах, предать по недостатку любви, по невнимательности, суетная забота о слезах над гробом, непременное нащупывание боли в любви — это все очень понятно и трагично своей бесплодностью, ибо выжатые слезы куда страшнее сухих глаз. Но я-то знаю, что ты наделен любовью и такой любовью, что в боли, связанной с ней, могла бы и свершиться желанная Полная мера, и только гордыня не дает тебе признать это за любовь, ибо все-все и сам ты вслед за всеми окрестили ее тщеславием и презирают, и стыдятся. Так вот я тебе, я, тот необходимый «кто-нибудь со стороны», который должен назвать, я тебе и говорю, что это и есть твоя любовь, с болью и отчаянием неподдельным, этот Зал тысячеликий и расплывающийся, этот Читатель невидимый и мелкий по отдельности — ну что же делать, раз мало тебе одного человека для любви, каким бы он ни был прекрасным, что он тебе на один зубок и не насыщает? Вот тебе досталась такая любовь и ведь в ней есть все-все — и желание покорить, завоевать, и жгучая ревность, когда это удается другим, недостойным, и редкие минуты счастья обладания и восторга. И когда тебе не дают снимать, это тебя не пускают к любимой, и когда вырезают куски, это вымарывают твои письма к ней, и когда ты ломаешь голову над декорациями, это ты цветы выбираешь перед свиданием, и даже когда тебя коробят восхищенные рожи поклонников из зала, это только поры и волосы на теле той же любимой, которые ничего не значат сами по себе, которые нельзя рассматривать вблизи. Я же вижу, что это твоя любовь и все неподдельные слезы и терзания только здесь — так чего же стыдиться этого? что за мелкость, что за нелепый конформизм, тоска любить, как все? что за трусость презирать доставшееся тебе чувство и открещиваться от него на словах даже перед самим собой. Вот уж поистине — «только бог знает, что творится в сердце любящего». И неужели твой мозг, который оказывается способным выстраивать сложные софизмы для перевода доставшегося тебе сладострастия смерти в общечеловеческий закон, не способен объяснить тебе то, что ясно, как божий день — доставшуюся тебе любовь?
И уже дописав это длинное, перегруженное сексуальными метафорами письмо, я вспомнил четыре строчки, которые с успехом могли бы заменить его:
«Как велики страдания твои!
Но как всегда, не зная для кого,
Твори себя и жизнь свою твори,
Всей силою несчастья своего»
Вот и все, дорогой мой, обнимаю тебя, приезжай поговорить,