litbaza книги онлайнИсторическая прозаОни. Воспоминания о родителях - Франсин дю Плесси Грей

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 61 62 63 64 65 66 67 68 69 ... 120
Перейти на страницу:

Много лет спустя я узнала, что цветы, которые маме доставляли каждую неделю по заказу Маяковского после его отъезда из Парижа, – тоже были алые розы.

Другие яркие воспоминания о Семьдесят третьей улице относятся к моим собственным переживаниям. Воспоминание первое: вечер, мы с мамой в крохотной гардеробной – комнатушке между моей спальней и ванной, стены которой мама увешала зеркалами. Она одевается к ужину и любуется своим отражением. Я, как обычно, листаю какую-то книгу, которую мне задали прочесть в школе, и наблюдаю, как она причесывается, красится и выбирает украшения из своей небольшой коллекции. Когда мама надевает серьги, она вдруг, без какого-либо предисловия спрашивает:

– Мы с Алексом хотим завести ребенка, что ты об этом думаешь?

У меня началась истерика, продлившаяся весь вечер. Слезы заглушали слова, которые я всё равно не осмелилась бы произнести вслух: я хочу быть единственной любимой дочерью, мне не нужны соперники, я хочу быть единственной! Слово “ребенок” в нашей семье больше не произносилось.

Много лет спустя я узнала, что мама не особенно хотела еще одного ребенка – она задала мне этот вопрос по настоянию Алекса и Гитты. Гитта, по-видимому, выполняла в нашей семье роль вечного посредника – за несколько месяцев до эпизода в гардеробной Алекс обратился к ней со следующей просьбой:

– Гитта, милая, узнай у Татьяны, не хочет ли она от меня ребенка?

– Как же я могу ее об этом спросить? – возмутилась Гитта. – Это ты должен спрашивать!

– Я не могу, – замялся Алекс. – Я не могу с ней говорить о подобных вещах.

– Если ты не можешь, значит, никто не может!

– Пожалуйста, Гитта, ты себе не представляешь, как с ней тяжело говорить! – взмолился Алекс.

(Впоследствии он рассказал Гитте, что когда пытался завести с Татьяной серьезный разговор, она огрызалась: “Что, опять эти твои еврейские разговоры?” По словам Алекса, их семейное счастье было отчасти основано на том, что они никогда не разговаривали серьезно.)

В конце концов Гитта с неохотой согласилась. Позже она рассказала, что когда попыталась завести с мамой разговор на нужную тему и спросила, не думает ли та о еще одном ребенке, мама совершенно неожиданно ответила:

– С чего вдруг? Родить очередного еврея?

“Мы все знаем, что ее ни в коем случае нельзя назвать антисемиткой, – говорила Гитта, когда рассказывала мне об этом эпизоде. – Она отпускала подобные оскорбительные комментарии, когда хотела оборвать разговор, который казался ей слишком личным”.

Второе воспоминание о нашей жизни на Семьдесят третьей улице относится к эпизоду, который произошел несколько недель или месяцев спустя. В воскресный день меня повели лакомиться горячим шоколадом в кафе “Рампельмайер” к югу от Центрального парка – там мы жили, когда только приехали в Америку, и до сих пор проходим мимо этого места с гордостью и ностальгией. Пока мы шли в кафе, я держала Алекса за руку и рассказывала ему что-то об уроках английского и истории – он хорошо меня понимал, а маму очень утомляли разговоры о школе. Общаясь с Алексом, я всегда ощущала собственную значимость.

Мы сидим в кафе, и я млею от удовольствия – подобную обстановку я буду любить всю жизнь: красные бархатные сиденья и шторы, стены, обитые темной тканью. Нам приносят горячий шоколад, украшенный взбитыми сливками. Мама смотрит на меня с нежностью, откашливается и говорит по-русски:

– Мы хотим кое-что у тебя спросить.

– Мы с шатай хотим пожениться, что ты об этом думаешь? – спрашивает Алекс по-французски.

В этот момент я роняю ложку и начинаю горько плакать. Рыдания мои неудержимы, слезы текут по шоколаду. Я плачу в том числе из-за того, что не понимаю причины своих слез – я полюбила этого человека, он занимает в моей жизни даже больше места, чем мама, так отчего же эти рыдания? Я была очень логичным, картезианским[104] ребенком. Чувствуя, что не понимаю причины своих слез, я плакала еще горше. К изумлению и расстройству моих спутников, я плакала до самой ночи и, уже втайне от них, еще несколько недель. Что произошло в тот день, я поняла только много лет спустя, когда перечитывала “Гамлета” – так внимательно, как это бывает во взрослом возрасте. Мне попалась следующая строчка:

Расчетливость, Гораций! С похорон
На брачный стол пошел пирог поминный.

Разговоры о свадьбе зазвучали слишком скоро после смерти моего отца: моя скорая и горячая любовь к Алексу будто бы делала меня причиной их союза, а свадьба подтвердила бы смерть, которую я еще не приняла. Кем надо быть, чтобы сначала спросить меня, не завести ли им ребенка, а потом – не пожениться ли им? Для рациональной одиннадцатилетней девочки это было уже слишком.

Но жизнь на Семьдесят третьей улице имела и свои приятные стороны. Больше всего я любила появившуюся у нас в тот год традицию каждую неделю ужинать у Симона Либермана (маме с Алексом эта традиция нравилось куда меньше). Мы ходили к Либерманам по четвергам – в тот вечер у Магды был выходной. Вскоре после нашего переезда в Нью-Йорк Симон Либерман потерял значительную часть своего состояния из-за неудачного вложения и сменил прежнее роскошное жилье на квартиру поменьше на Пятой авеню, в нескольких кварталах от моей школы. Каждый четверг после уроков я радостно бежала к Либерманам, поскорее расправлялась с домашними заданиями и садилась разговаривать с дедушкой – добросердечным, вдумчивым эрудитом, к которому я с первого же взгляда прониклась искренней симпатией. Мама с Алексом приходили не раньше половины седьмого, поэтому наши дневные беседы проходили восхитительно тихо и безмятежно, в атмосфере полного взаимопонимания. Симон Либерман был для меня не просто бесстрашным революционером, выдающимся экономистом или отважным путешественником, который множество раз пересекал русские степи; он был первым писателем, которого я встретила в жизни – Симон как раз заканчивал свои мемуары “Дела и люди”. Я впитывала, обдумывала и сохраняла в памяти каждое его слово. Меня всегда тянуло к философии и религии, а Симон близко дружил с русским философом Николаем Бердяевым, которому оказывал финансовую поддержку после его эмиграции в 1927 году. Симон начал знакомить меня с идеями Бердяева, когда мне было около тринадцати, и они повлияли на склонного к утопиям подростка сильнее, чем любые другие идеи, с которыми я встречалась впоследствии.

Бердяевская философия в исполнении Симона представляла собой своего рода христианский субъективизм, в свое время оказавший огромное влияние на Алекса (по крайней мере, в юности), и который по сей день является частью моего кредо. Бердяев верил в милостивую божественную волю, скорее имманентную, чем трансцендентную, которая требует от нас возможно более полного раскрытия нашего внутреннего потенциала. Зло во всех своих проявлениях всегда является последствием нереализованного потенциала. С точки зрения религиозного экзистенциализма Бердяева мы познаем себя только во взаимодействии с другими людьми, и единственная допустимая форма общества – это эгалитаристское общество, поощряющее равноправные и гуманные отношения между людьми. Симон Либерман излагал мне эти взгляды почти шепотом, сидя в своем кабинете с окнами на Центральный парк, – руки его были сцеплены на коленях, а когда он высказывал особенно важную мысль, голова по-совиному клонилась вбок. Когда мне было четырнадцать, он стал подкреплять свои рассуждения, доставая с полок книги; наибольшее влияние на меня оказал “Страх и трепет” Кьеркегора, и впоследствии я даже писала по нему диплом в Барнард-колледже. Таким образом, мое духовное воспитание состояло из чтения Бердяева и Кьеркегора и еженедельных бесед с Симоном и было как бы продолжением религиозного образования, которое началось в детстве благодаря отцу-кальвинисту и православной бабушке.

1 ... 61 62 63 64 65 66 67 68 69 ... 120
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?