Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Даже сейчас, уже столько времени прошло, а ржавый гвоздь в сердце сидит, я его не вытащил. Он торчит и кровоточит. Тут мне, наверное, даже самому себя сложно понять. Неужто я ждал другой реакции от нынешнего, в большинстве своем консервативного состава ЦК? Конечно, нет. Будущий сценарий был предельно ясен. Он готовился заранее, и, как я сейчас понял, независимо от моего выступления. Горбачев, так сказать, задаст тон, затем ринутся на трибуну обличители и станут обвинять меня в расколе единства, в амбициях, в политических интригах и т. д. Ярлыков будет так много, что хватит на целую оппозиционную партию. Жаждущих засвидетельствовать свое рвение в моральном уничтожении «заблудившегося коллеги по партии» окажется даже слишком много, и выступающих придется сдерживать»[199].
Оговорка вполне прозрачно намекает, что сценарий расправы он знал: «будущий сценарий был предельно ясен. Он готовился заранее…» Кто его готовил? Конечно же Горбачев совместно с Ельциным! Но спохватившись, понимая, что каждое его слово при анализе событий, свершившихся на Пленуме, станет предметом тщательного изучения, анализа и сопоставления с другими воспоминаниями, добавляет: «…и, как я сейчас понял, независимо от моего выступления». В другом месте своих воспоминаний Ельцин пишет:
«Октябрьский (1987 г.) Пленум ЦК КПСС, о котором потом было столько разговоров, засекреченный, таинственный… Пленум, на котором я все-таки взял слово и выступил.
Потом часто сам себя спрашивал, а был ли возможен другой вариант, насколько жесткой была необходимость резко рвать, идти на конфликт, на скандал, на такие катастрофические изменения в собственной жизни? А что у меня существует реальный шанс не выдержать предстоящую экзекуцию, я отдавал себе в этом отчет. Итак, зачем мне это было надо?
По прошествии почти двух лет я могу совершенно определенно сказать, да, то мое выступление было необходимо, оно как бы закладывалось всей логикой последних событий. Все купались в восторгах и эйфории от перестройки и при этом не хотели видеть, что конкретных результатов нет, кроме некоторых сдвигов в вопросах гласности и демократизации. Вместо реального и критического анализа складывающейся ситуации, на Политбюро все громче и отчетливее звучали славословия в адрес Генерального секретаря. Мой конфликт с Лигачевым дошел также до своего логического предела. Для того, чтобы решать в Москве самые наболевшие вопросы, нужна была помощь всего Политбюро: столица — такой сложный конгломерат, в ней все так завязано и переплетено, что без общих усилий дело бы не сдвинулось. Но последнее время, наоборот, я все отчетливее ощущал активное нежелание помочь городу в решении назревших проблем.
Можно ли было в таких условиях работать дальше? Можно, но только для этого надо было стать другим — прекратить высказывать свою точку зрения, не замечать, как страна скатывается в пропасть, но при этом гордо восклицать, что партия, как и ее Генсек, — организатор, вдохновитель и — что там еще? — архитектор перестройки.
Кто бы знал, как меня выводят из себя эти лицемерные лозунги! Сначала партийно-бюрократический аппарат, прикрываясь партией, развалил страну, а теперь, когда уже деваться некуда, приходится в прогнившей системе что-то менять, они кричат — не тронь партию, она архитектор перестройки. Как же ее не трогать, если еще с детского сада всем известно, что все свои достижения мы должны связывать с ее именем?! Да и вообще, вдохновляющая и организующая ее роль записана в 6-й статье Конституции СССР. Так кто же виноват в том, что творится? Новая историческая общность — советский народ? Или все-таки тот, кто семьдесят лет организовывал и вдохновлял? Каждый день со всех сторон слышится заклинание партийных аппаратчиков — авторитет партии незыблем! Не позволим прикасаться к партии вашим грязным рукам!..
За два года после октябрьского Пленума ЦК общество прошло огромный путь, люди осознали свою роль — не винтиков, а личностей, началось народное наступление на партийных бюрократов, и те вынуждены судорожно и испуганно защищать свое более чем шаткое положение. А тогда, когда я понял, что надо выступать, в те времена позволялось критиковать лишь то, что не задевало основ и конкретных высоких фамилий. Генеральный секретарь — это был все равно что царь-батюшка, выражать хоть какие-то сомнения по поводу его действий было немыслимым партийным святотатством. Генсеком можно было только восхищаться, радоваться, что выпало счастье вместе с ним работать, трудиться, разрешалось слегка переживать, что такой скромный и не позволяет себя хвалить, ну, и так далее…
Когда я шел на трибуну, конечно же, не думал, что мое выступление станет каким-то шагом вперед, поднимет планку гласности, сузит зону вне критики и так далее… Нет, об этих вещах не думал. Важно было собрать волю в кулак и сказать то, что не сказать не могу»[200].
Для чего же тогда нужно было собирать «волю в кулак» и идти к трибуне, как на Голгофу, если не думать о тех последствиях, на которые было рассчитано это выступление? Конечно, в тот момент, когда он шел к трибуне, он думал прежде всего о том, как подавить свое волнение, как не сорваться при выступлении, шел то ведь на «великое дело», результаты которого сказались уже через «два года после Пленума». И лишь твердая уверенность в том, что никаких катастрофических последствий для его последующей жизни не последует, подталкивала Ельцина к трибуне. Кто мог дать гарантию в том, что после такой «партийной бани» он не окажется политическим изгоем, рассчитывающим разве лишь только на приличную пенсию? Горбачев и никто другой! Нужен был Ельцин Горбачеву, без него он не видел выхода из тупика, в который зашла перестройка, да и сам Ельцин ни на секунду в этом не сомневался.
Вот вам еще одна оговорка, свидетельствующая о заключенном союзе между этими двумя разрушителями коммунизма:
«Мне часто задавали вопрос, да потом и я сам себя спрашивал, почему все же он решил не расправляться со мной окончательно? Вообще с политическими противниками у нас боролись всегда успешно. И можно было меня отправить на пенсию или послом в дальнюю страну. Горбачев оставил меня в Москве, дал сравнительно высокую должность, по сути, оппозиционер остался рядом.
Мне кажется, если бы у Горбачева не было Ельцина, ему пришлось бы его выдумать. Несмотря на его в последнее время негативное отношение ко мне, он понимал, что такой человек, острый, колючий, не дающий спокойно жить забюрокраченному партийному аппарату, необходим, надо его держать рядышком, поблизости. В этом живом спектакле все роли распределены, как в хорошей пьесе. Лигачев — консерватор, отрицательный персонаж; Ельцин — забияка, с левыми заскоками; и мудрый, всепонимающий главный герой, сам Горбачев. Видимо, так ему все это виделось.
А кроме того, я думаю, он решил не отправлять меня на пенсию и не усылать послом куда-нибудь подальше, боясь мощного общественного мнения. В тот момент и в ЦК, и в редакцию «Правды», да и в редакции всех центральных газет и журналов шел вал писем с протестом против решений пленумов. Считаться с этим все-таки приходилось»[201].