Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Несколько лет спустя, когда я начал думать и читать о глухоте и языке глухонемых, я целых три дня находился в обществе Изабель, и она провела со мной интенсивный многочасовой курс изучения языка глухонемых и их культуры. Изабель в деталях узнала ее, работая долгие годы с глухими детьми. Она «вбивала» в меня то, что написал Лев Выготский, учитель Лурии:
«Если слепой или глухой ребенок достигает в развитии того же, что и нормальный, он достигает этого иным способом, иным путем, иными средствами, и для педагога чрезвычайно важно понимать своеобразие пути, по которому он должен повести ребенка. Ключ к своеобразию дает закон превращения минуса дефекта в плюс компенсации»[64].
Для слышащего ребенка столь серьезное достижение, как формирование языкового навыка, – относительно простое, почти автоматическое дело; но оно может быть проблематичным для ребенка глухого, особенно если он не пользуется языком визуальным.
Глухие родители, пользующиеся языком глухонемых, на этом же языке разговаривают и с новорожденными – так же, как это делают (правда, на языке звуков) обычные родители. Именно в диалоге ребенок и учится говорить. Детский мозг особенно хорошо приспособлен к овладению языком в первые три-четыре года – вне зависимости от того, обычный это язык или язык знаков. Но если ребенок не овладеет языком в этот принципиально важный период, сделать это потом будет исключительно трудно. Поэтому глухой ребенок глухих родителей вырастает с языком знаков, в то время как глухой ребенок нормальных родителей вырастает вовсе без языка, если в самые ранние годы не попадает в окружение людей, пользующихся языком глухонемых.
Чтобы овладеть практикой чтения по губам и навыками звучащей речи, многим детям, которых мы с Изабель видели в школе для глухих в Бронксе, требовались значительные когнитивные усилия и тяжелый труд на протяжении многих лет. Но и при этом их языковая компетенция оставалась на очень невысоком уровне. А я видел, к каким катастрофическим когнитивным и социальным последствиям приводит неспособность достичь навыка беглого пользования языком (по этому поводу Изабель опубликовала детальное исследование).
Поскольку я в особенности интересовался системами восприятия, меня занимал вопрос: а что происходит в мозге рожденного глухим человека, особенно если его родной язык – визуальный. Из вышедших недавно исследований я узнал, что у певцов с врожденной глухотой те отделы коры головного мозга, которые у обычных людей отвечали за решение «аудиозадач», брали на себя функции выполнения задач визуальных, связанных в первую очередь с реализацией языковых навыков. У глухих, если сравнивать их с нормально слышащими, и без того сверхразвито визуальное восприятие (это становится очевидным уже в первый год жизни); но этот тип восприятия становится еще более эффективным, когда глухие овладевают языком знаков.
Традиционное представление о коре головного мозга сводится к тому, что каждый его отдел предназначен для выполнения вполне конкретных сенсорных (или иных) задач. Мысль о том, что части коры могут быть «переориентированы» для реализации других функций, меняет наше о ней представление: кора оказывается более пластичной, менее жестко программированной, чем мы думали раньше. Исследование мозга глухих делало очевидным тот факт, что именно индивидуальный опыт формирует высшие функции мозга путем отбора (и оптимизации) тех нейронных структур, которые будут обеспечивать те или иные функции.
Эта мысль казалась мне чрезвычайно важной и требовала радикального изменения представлений о структуре и работе человеческого мозга.
Хотя в 1965 году я и уехал с Западного побережья в Нью-Йорк, но продолжал поддерживать тесные отношения с Томом Ганном, которого навещал, когда приезжал в Сан-Франциско. Теперь он жил в одном доме с Майком Китэем и, насколько я мог судить, еще с четырьмя-пятью другими людьми. В доме были тысячи книг – Том был серьезным, настойчивым и страстным читателем; но там же была и восходящая к 1880-м годам коллекция постеров, рекламирующих пиво, огромное количество пластинок, а также кухня, полная специй и интригующих запахов. Том с Майком обожали готовку, а сам дом, буквально перенасыщенный ароматами, кипел жизнью: приходили и уходили люди, один необычнее и ярче другого… Пребывая большую часть времени в одиночестве, я любил эти краткие эпизоды совместного бытия, которые бывали полны прелести взаимопонимания (конечно, происходили, как я полагаю, и конфликты, но я мало что о них знал).
Том обожал долгие прогулки вверх и вниз по холмам, окружавшим Сан-Франциско. Я никогда не видел его на велосипеде или в машине; он был прежде всего пешим путешественником, который, как Диккенс, во время прогулок все схватывал взглядом, а потом, рано или поздно, использовал в своих писаниях. Нравилось Тому и бродить по Нью-Йорку, и, когда он приезжал, мы садились на паром Стайтен – Айленд или поезд до какой-нибудь дальней станции либо просто гуляли по городу. Обычно мы заканчивали путешествие в ресторане, хотя однажды я попытался приготовить еду и дома (в тот период Том принимал антигистаминные препараты и не склонен был выходить). Повар из меня никакой, и все пошло наперекосяк: карри взорвалось, и я весь оказался покрыт желтой пудрой. Этот эпизод, вероятно, Тому запомнился, потому что, когда в 1984 году он прислал мне стихотворение «Желтая саррацения», то надписал рукопись: «Шафраннорукому Саксу от Сонного Ганна»[65].
В сопроводительном письме Том писал:
Как же хорошо было с Вами повидаться, шафраннорукий Сакс! Я показался Вам, верно, слишком сонным из-за своих антигистаминных лекарств, но в глубине души был и внимателен, и заинтересован. Я думал о том, что Вы говорили про анекдоты и нарратив. Я думаю, мы все живем в вихревом потоке анекдотов… Мы (большинство из нас) создаем из нашей жизни повествование… Интересно, что толкает нас к тому, чтобы «сочинять» собственные жизни?
Мы с Томом никогда не знали, куда заведут нас разговоры. В тот день я читал Тому часть еще не опубликованного фрагмента о мистере Томпсоне, пациенте с амнезией, который вынужден был каждое мгновение заново конструировать себя и свой мир. Каждый из нас, писал я, конструирует повествование о себе, живет в этом повествовании и этим же повествованием определяется как человек и личность. Тома восхищали мои рассказы о пациентах, и он часто просил меня рассказывать больше и чаще (хотя особо и просить было не нужно). Просматривая нашу переписку, в одном из первых писем Тома ко мне я прочитал: «Как хорошо, что мы увиделись в прошлый уикэнд; теперь мы с Майком только и думаем, что о фантомных конечностях». Или в другом письме: «Помню наши разговоры про боль. Это будет замечательная книга» (увы, она так и не была написана!).