Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В «Детстве» добродетельные взрослые изображаются не как дети, а как христиане. Тем не менее в связанных с ним произведениях этого же периода Толстой утверждает, что определенная степень добродетели естественна в человеке, и она может быть заново открыта естественным сознанием, которое способна умертвить цивилизованная жизнь. Читая в 1850-х трилогию Толстого и другие его произведения, Достоевский улавливает эту разницу между ним и собой. Бриллиант, похороненный, по утверждению Толстого (в «Истории вчерашнего дня»), в душе цивилизованного человека, по мнению Достоевского, нуждается в обработке для достижения блеска. Критикуя человека с добрым сердцем в статье в 1847 году, Достоевский призвал этого человека
сделать художественное произведение из самого себя; <…> в сочувствии к массе общества и к ее прямым непосредственным требованиям, а не в дремоте, не в равнодушии, от которого распадается масса, не в уединении может ошлифоваться в драгоценный, в неподдельный блестящий алмаз его клад, его капитал, его доброе сердце![536]
Да, люди добры; да, они могут начинать как невинные дети, но их невинность не поддержит их, когда они повзрослеют. Как показано в «Униженных и оскорбленных», добрые люди находятся во власти злых именно потому, что в их собственных сердцах есть потенциал для зла или эгоизма. Для Достоевского поэтому соединение у Толстого в детстве Николеньки Иртеньева счастья и добродетели представляется психологическим самооправданием. Это также теоретически опасно, поскольку возникает угроза свободе, необходимой для нравственности. Подростки у Достоевского поэтому более подвержены искушениям, чем у Толстого. Коля Красоткин в «Братьях Карамазовых», самый полный портрет подростка в его творчестве, является в этом смысле ночным кошмаром матерей. Он доказывает свою храбрость, ложась под проезжающий поезд, он разгуливает по городу в поисках проблем и находит их. Его наивность и порывистость делают его открытым и для дурных, и для хороших влияний; он находится то под влиянием ужасного Ракитина, то ангелоподобного Алеши Карамазова. Он целиком состоит из потенциальных возможностей, и правил, которые руководили им в детстве, уже не хватает, чтобы управлять им. Однако то же самое относится и к Пете Ростову в «Войне и мире»; несмотря на заботы его матери, он гибнет на полном скаку в опьянении битвой.
И Толстой, и Достоевский читают Диккенса; как и Диккенс, оба верят в естественную доброту детства. Как видно из уроков этого чтения, оба узнали у Диккенса о психологии детства больше, чем принято считать[537]. На протяжении всей жизни каждый учится у другого пониманию того, из чего состоит добродетель детства. Оба согласны в том, что возвращение к детским представлениям не станет во взрослой жизни противодействием страстям, но не согласны в том, по крайней мере при жизни Достоевского, каким образом возможен контроль над страстями. Оба верят в нравственное сознание, в совесть. Толстому совесть представляется звучащим в нас голосом разума, и он достаточно старомоден, чтобы связать этот голос с природой. Достоевский также находит высший разум в природе, но, выйдя из детства, люди не обязательно расположены принимать участие в жизни природы. Они восстают против ее ограничивающих условий, и средства, с помощью которых они в конечном итоге к ней возвращаются, внеприродны.
Глава девятая
Психология зла у Толстого и Достоевского
Это очень своеобразное произведение, и для английского читателя, ничего не знающего о Достоевском и трогательно невежественного относительно темных сторон собственной души, оно может показаться кошмаром ночных галлюцинаций, но в ее узких границах оно действительно просвещает область патологической истины[538].
Когда читатели Викторианской эпохи впервые познакомились с русской психологической прозой – в частности, с Достоевским, – они были потрясены ее откровениями о темной стороне человеческой природы. Русское слово «преступление» основано на глаголе «преступить»; в английском языке слово «зло» (evil) считается относящимся к корню со значением вверх и через и, следовательно, означает что-то вроде «превышения меры» или «переступания пределов»[539]. Оба языка, таким образом, фиксируют существование негативных или злых импульсов в самой человеческой природе, как и естественных законов или барьеров, воздвигнутых против этих импульсов. Из трех русских мастеров прозы, которых мы изучаем, Тургенев с его списком ужасных злодеев, по преимуществу злодеек, при изображении зла и его следствий не стремится дать им психологическое объяснение. Вследствие этого в таких текстах, как «Собака» (1866) или «Странная история» (1870), возникает атмосфера призрачности, отсутствующая у двух других авторов. Достоевский и Толстой, напротив, глубоко анализируют психологический корень зла; более того, в своих произведениях они включаются в интенсивное, хотя и скрытое, обсуждение этого явления. Зло часто является непреднамеренным побочным продуктом эгоистических страстей; в таких случаях поступок может иметь дурные следствия, даже если его виновник не имел злых намерений. Умышленное, преднамеренное зло – это активное желание причинить вред другим; его нелегко объяснить, как и намеренное, рассчитанное добро, но без него представление о человеческой психологии будет неполным.
Для Достоевского, ставшего свидетелем реального зла в сибирском остроге, где он провел в заключении четыре года, после чего начал открыто писать об этом, зло состоит в первую очередь в физическом существовании без закваски христианской любви. С самого начала творчества, однако, оно имеет у него и духовное измерение. В «Униженных и оскорбленных» (1861), подробно рассмотренных в предыдущей главе, князь Валковский являет собой прежде всего чудовище гордости, стремящееся к господству; его любовь