litbaza книги онлайнКлассикаРуфь Танненбаум - Миленко Ергович

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 62 63 64 65 66 67 68 69 70 ... 96
Перейти на страницу:
В последние годы он даже начал получать награды за вклад в хорватскую и югославскую культуру, ввиду чего этот давно уже выживший из ума и физически разбитый старец начал считать себя одним из выдающихся мировых баритонов. Когда из Парижа попросили принца Павла прислать с дипломатической почтой список имен знаменитых деятелей культуры Югославии, которым во имя укрепления братства и взаимопонимания между народами предполагалось вручить высокие государственные награды Франции, среди удостоенных такой чести оказался и Паша Лубански.

Этот симпатичный и невообразимо немузыкальный и невежественный человек был одним из последних видных представителей того Аграма, который даже у господина Августа Шеноа[99]смог научиться только тому, что надо быть хорошим хорватом, и ничему больше. Известно ли вам, господа, почему вообще все эти чехи, моравцы, лужицкие сербы и швабы стремились назвать себя великими хорватами? Из жалости к нам, в основном поэтому!

Так о Фердинанде Паше Лубанском говорил в театральном кафе господин Крлежа, поэтому ничего удивительного, что ни он, ни его госпожа супруга на этих проводах не присутствовали.

А вот Руфь Танненбаум, представьте себе, присутствовала. Увидев, что она выходит из зала, Паша Лубански прокричал своим глубоким голосом, над глубиной которого он так долго и упорно работал, что этот его медвежий рев многим уже стал неприятен:

– О ты, ангел парящий над этим белым городом, до черной землицы тебе кланяюсь я, маленький червь трнавский[100]!

Но вместо того, чтобы поклониться, он схватил девочку, высоко поднял ее в воздух и воскликнул:

– Славлю тебя, милая Руфь, ты превзошла всех нас!

Паша Лубански был огромным мужчиной, два метра в высоту и примерно столько же в ширину и, должно быть, с Руфью Танненбаум на руках являл собой впечатляющую картину. Он обнимал ее колени, а она, выпрямившись, улыбалась ему с высоты своими огромными черными глазами. Лицо ее было совершенно спокойным, губы сомкнуты, как во сне, но глаза улыбались.

– Не выпускай ее из рук, – выкрикнул Бранко Микоци, – прошу тебя, не выпускай ее!

И он держал ее в воздухе, а все переполненное фойе в мертвой тишине наслаждалось этой чудесной картиной. Боже, как велика была она в тот момент, и какая карьера, какая жизнь ждали ее в будущем! Нас постепенно поглощала обывательщина, наш театр никого не интересовал, наши пьесы были пустыми и плоскими, подобно проповедям, которые епископ произносит по понедельникам; было прекрасно известно, что после завершения карьер наших певцов и артистов от них ничего не останется, все их забудут, ибо для вечности мы были столь же важны, сколь важен шут какого-нибудь племени, обитающего в самой маленькой деревне Мадагаскара.

И тут, как чудо, описанное в религиозных книгах, среди нас появился этот ребенок.

Никто не был ей равен, ни одна загребская актриса, ни одна красавица, и все уже давно и хорошо это знали, хотя она еще не играла ни в одном действительно стоящем спектакле и никто даже не думал о том, какой она будет в роли шекспировской Джульетты или одной из хрупких раннеосенних русских дамочек. Она была чем-то другим, была ребенком, которого, как в наказание, будут помнить все, кто тогда видел ее в руках Паши Лубанского, сияющую и со смеющимися глазами.

Руфь Танненбаум они будут помнить, покуда живы.

– Господи Боже, – шепнул Микоци, – если бы ее видел Мештрович, он бы никого, кроме нее, не изображал.

– Ах ты мой безумец… – вздохнула Анджелия Ференчак-Малински и взяла его под руку.

Прибежал Франц Липка со своим старым фотоаппаратом, тем самым, которым он в Сараеве непосредственно перед покушением снимал эрцгерцога Фердинанда и раз десять щелкнул его в разных ракурсах. В следующие несколько месяцев те фотографии были важнейшим удостоверением личности загребского культурного и театрального кругов. Те, кто на фотографии не попал, оказались в сообществе недостойных. Дело в том, что это было время, когда заново пересматривалось кастовое деление и было важно оказаться на фотографии с Руфью, потому что назавтра никакие фотографии бы не помогли. После того как в этой социальной игре нашей метрополии роли будут поделены, ничего не изменится до нового политического переворота или революции, а когда снова произойдет революция, не знает никто – через шесть ли месяцев, или через тридцать лет, или, пока мы живы, ее вовсе не будет, и некоторые из нас навсегда останутся париями только потому, что опоздали на историческую фотосъемку.

Загреб, который купался в свете театров, звукового кино и тщеславия, в то время как Европа погружалась в абсолютную тьму, высоко ценил эту свою исключительность среди других южнославянских городов и городишек. А в те месяцы 1940 года, пока на западе начиналась война и разворачивалась воздушная битва за Британию, такая ситуация казалась особенно яркой, так как скромный и немногословный народный вождь Мачек выиграл в борьбе за хорватскую бановину[101]и под защитой его тихой революции хватало места для всех. Поэтому были так важны все эти формальные признания и награды, символы, эмблемы, с помощью которых наша культурная элита освобождалась и от грязных сербских опанков, и от коммунистического космополитского бездомья. Хотя Руфь Танненбаум об этом не знала, для театральных господ она была одной из таких эмблем, вроде изображения Божией Матери Бистричкой на газетной бумаге для какого-нибудь полуграмотного и суеверного попа с Каптола.

Никто не знает, как долго Фердинанд Паша Лубански держал Руфь в воздухе. По крайней мере минут двадцать, то есть дольше, чем длится прощание Гамлета с Офелией в постановке Марковца, утверждала Руфь и клялась, что ни на секунду не изменила выражение лица, и не гримасничала, и не произнесла ни слова, потому что тогда бы она выглядела ребенком, а так была деревянной сиреной на носу парусника, Марианной со знаменем, Статуей Свободы на входе в бухту Нью-Йорка, Иреной Стингер с факелом в руке на гипсовом античном столбе в Нюрнберге.

Так выглядит настоящая дама, когда ее неожиданно поднимут в воздух. Правда, это получилось не совсем как в танго, потому что ей было всего одиннадцать лет, а Паше Лубанскому восемьдесят, но в этой истории он опять был статистом. И все же ему повезло, что и тут досталась хотя бы такая роль.

Когда он поставил Руфь на пол, раздались оглушительные аплодисменты. Старик-баритон еще раз поклонился, а Руфь изящно переместилась на второй план и хлопала вместе со всеми присутствовавшими дамами и господами, движениями рук побуждая их продолжать и продолжать аплодисменты. Так что Паша Лубански кланялся еще долго, но слезу так и не пустил, а ведь в этом и есть смысл слишком

1 ... 62 63 64 65 66 67 68 69 70 ... 96
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?