Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Есть, дорогая моя, есть, в лучшем и более счастливом мире, – улыбнулась Клара.
– Да, если ты ходишь в церковь и Иисус каждый день там тебя любит. А ты ему там говоришь: Иисусик, мой добрый Иисусик, воскреси меня в мой смертный день и лифтом отправь меня на небо. Ну, приблизительно так. Но для тех, кто в церковь не ходит, неба нет.
– С чего ты взяла?
– С того.
– С чего того?
– Ну, что я буду тебе объяснять, если ты ничего не знаешь? Тебе, Клара, столько лет, а ты ничего не знаешь.
– Может, пойдем домой?
– Нет, дорогая моя, видишь, праздник продолжается.
С этого момента Клара Диамантштайн все время предлагала Руфи пойти домой. Но та не соглашалась. Назло Микоци. Потому что знала, что он наблюдает за ней откуда-то из угла и тем самым тоже пытается уговорить ее уйти домой. Клара подходила к нему и жаловалась, что не знает, как быть, а он ей отвечал, что это ее работа, но пусть она имеет в виду, что и его терпение имеет границы и ни она, а ей-богу, ни Руфь Танненбаум не смогут водить за нос Микоци. И еще говорил какие-то страшные вещи, от которых Клара краснела, как помидор, и бледнела, как репа, которую едят бедняки.
Руфь наслаждалась, как поросенок. Так она и сказала маме Ивке: вот именно, как поросенок! Она впервые в жизни использовала это сравнение и теперь чувствовала себя взрослой и вызывающей. В это время за окном уже светало, папа Мони, несчастный Мони молчал и курил, время от времени хлестал их взглядом и старался выглядеть страшным человеком, который избил безобразную Клару и свернул ей нос, как на рисунке, за который в школе поставили бы кол.
Микоци был так нетерпим, а может, Руфь рассердила его слишком сильно, что он скоро напился настолько, что заснул, прислонившись спиной к большому горшку с огромным фикусом. Когда он спал, фрау Шмидт к общему восторгу поцеловала его в губы.
– Целую губы, которые вот-вот будут блевать, – сказала она, желая пошутить, но прозвучало это как-то грустно.
Дожив до определенных лет, спящие люди начинают выглядеть старше. Щеки у них вваливаются, морщины приобретают глубину и направление, как русла маленьких рек, их лица становятся похожими на географические карты. Бранко Микоци, пока спал, выглядел стариком восьмидесяти пяти лет, но фрау Шмидт не хотела этого видеть. Она верила, что впереди у нее еще целая жизнь, и хотела провести ее с ним, хотя сейчас держала его большую седую голову над пропастью унитаза.
– Я дам тебе сто динаров, самую настоящую сотню, если ты прекратишь бубнить, что пора домой, и если потом им скажешь, что я вылакала целый литр коньяка и сильно напилась.
– Нет! – сказала Клара.
– Не хочешь, как хочешь. Мы все равно останемся здесь, только тогда ты не получишь денег.
– Руфь, я тебя сейчас отшлепаю!
– Нет, Клара, с этим покончено.
– Отшлепаю и пойду домой.
– А наутро к тебе придет полиция.
Руфь Танненбаум и глазом не моргнула, она смотрела ей прямо в глаза, в эти блеклые, бесцветные глаза, которые ни у кого не вызывали ни сочувствия, ни интереса, – это Руфь чувствовала ясно и только выжидала момент продемонстрировать это Кларе и наконец-то оттолкнуть ее от себя в сторону, как ребенок отталкивает соску-пустышку. Резко и неожиданно, без какой бы то ни было ясной и понятной для других причины.
– Ты хочешь меня ударить? Изволь, Диамантштайн, ударь, советую ударить по щеке!
– Руфь…
– Не стесняйся, наподдай, используй такую возможность. Представляешь, ты сможешь своим крысятам хвастаться, что дала пощечину Руфи Танненбаум.
Клара ее не тронула, и кто знает, пожалела ли она когда-нибудь, что не сделала этого. Не ударила она ее и тогда, когда Руфь, уже после одиннадцати, сказала, что и так все кончено и теперь Клара будет уволена за то, что до сих пор не привела ее домой, и пусть она теперь наподдаст ей, чтобы ее запомнили в театре хотя бы из-за этого.
Она ожидала, что после таких слов Клара расплачется, будет умолять ее сжалиться, что упомянет и о братике Михаэле, который так и не начал ходить, но как он прекрасно играет на скрипке, однако та и не ударила ее, и не заплакала.
– Мой братик Михаэл не крысенок, запомни это, – произнесла она, когда Руфь уже и забыла об этом оскорблении.
Около полуночи стали потихоньку расходиться. Профессор Микоци спал под фикусом, его старая подруга Анджелия Ференчак-Малински сидела на подушке возле него и гладила его по голове – эх, дружок мой, пожалуй, мы с тобой кончим так же, как Варшава и Краков; фрау Шмидт, качаясь как мачта в шторм, опрокидывала рюмку за рюмкой коньяка с танцором Хорстом Миттермайером, который, подгоняемый своей нежной и совсем не мужественной природой, в прошлом году перебрался сюда из Берлина, они громко распевали «Хорст Вессель», а потом хохотали как сумасшедшие; в нескольких шагах от них Паша Лубански, который, как ни странно, держался отлично, несмотря на количество выпитого алкоголя, рассказывал критику Марьяну Майсторовичу, тому самому, который стрелял в примадонну Бибу Швайнштайгер, о том, как в 1883 году он, тогда еще только начинающий баритон, должен был в Милане петь в присутствии самого Верди, но в Мркопле занесло снегом железную дорогу, и поэтому Паша Лубански так никогда и не добрался до «Ла Скалы».
После того как Микоци заснул, никому не казалось странным, что Руфь не идет домой. Именно из-за этого Ивка позже поднимет в театре крик, отчитает и актеров, и руководство и пригрозит им, что не позволит девочке играть ни в одном из спектаклей, на что по закону она как мать имеет право, потому что допускать, чтобы ребенок до часу ночи болтался вне дома, – это преступление. Успокоили ее с большим трудом, возможно даже и подкупили, потому что Руфь была занята в