Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но история эта не расхолодила ее, а обозлила и прибавила сил. Нашлись же в селе люди, которые поддержали ее, значит, она не одна так думает, не одна переживает и мучается. Она стала поближе знакомиться с парнями и девчатами, чаще зазывать их в клуб, когда не крутили картину, уговаривала подготовить спектакль. Но и здесь ее ждали одни огорчения. Сыграли спектакль, и больше не захотели, хотя народу в тот вечер набилось много, все шумно хлопали самодеятельным артистам, однако сами артисты сразу же после спектакля охладели ко всему, и, сколько Тося ни билась, они наотрез отказались участвовать в новой затее. Попробовала она было сколотить литературный кружок, пригласила вести его молодого учителя литературы, он с охотой взялся за дело, но не прошло и месяца, как все перестали посещать кружок, хотя поначалу казалось, что от желающих не будет отбоя. Тося терялась перед этим равнодушием и безразличием и не находила ему никакого объяснения. На все ее приставания и расспросы парни и девчата пожимали плечами или отвечали как-то невразумительно и туманно: «Неохота», «Надоело» или еще что-нибудь в этом роде. Было же время, когда в Белом Омуте игрались и спектакли, и устраивались массовые гуляния в роще, был в селе и свой хор, и струнный оркестр, лихие плясуны и гармонисты. Об этом поведал однажды Тосе ушедший на пенсию старый почтарь. По его словам выходило, что в Белом Омуте в двадцатые и тридцатые годы шла совсем иная жизнь, непохожая на нынешнюю, хотя тогда и людей грамотных было куда меньше и жили люди беднее. Спектакли ставились в старом купеческом доме, названном Народным домом, самодеятельные артисты сами мастерили декорации, малевали на сшитой мешковине окна и двери, а играли с такой подлинностью и достоверностью, что зритель ни на минуту не сомневался в правдивости того, что происходило на сцене. Если по ходу пьесы герои должны были есть, то в тарелки наливали настоящие щи и хлебали деревянными ложками, отрезали от краюхи хлеба ржаные ломти и жевали столько, сколько положено было жевать в жизни. Если требовалось представить выпивку, то пили не подкрашенную воду, а натуральную водку; если возникала драка, то дрались тоже почти по-всамделишному; и находились энтузиасты, которые несли эти жертвы ради искусства, ради того, чтобы зритель верил каждому слову и всякому действию, происходившему на сцене… Но кроме Народного дома была улица, и почтарь вспоминал, как они с дружком-гармонистом бродили до рассвета, окруженные голосистыми, не знавшими устали девчатами. И ругани такой не было, и пьянки, а уж про интерес и говорить нечего — любое новое дело вспыхивало тут же и горело до тех пор, пока в него подбрасывали свежие веточки. Правда, за гармонистом и теперь могли увязаться девчата и парни, хотя и без прежнего азарта и веселья, но в последние годы гармонь вытеснилась гитарой, и парень с лошадиной челкой на лбу, перекинув ленту через плечо, лениво перебирал струны, тянул что-то гнусавым, хрипловатым тенорком, а приятели его или подтягивали неуверенно, или просто слушали. Песни были чаще всего незнакомые, недеревенские и не те, что передавались по радио и телевизору, а полублатные, насмешливые, иногда терпко-щемящие, полные нездешней тоски и душевной муки, но чем-то они трогали сердца молодых, иначе как можно было объяснить, что песни эти жили. «И слова какие-то чудные, — пожимая плечами, признавался почтарь, — и музыка вроде на один манер, а поди ж ты — чем-то по нраву они вам, берут, значит, за душу, если, конечно, душа еще имеется!.. Или я стал старый такой и ничего понять не могу, или порода такая народилась, непохожая на нас, но одно в толк не возьму — почему вас ничем нельзя ни удивить, ни зажечь?» Но, негодуя, осуждая и печалясь, почтарь словно не хотел замечать, что те, кто раньше не жалел времени и сил для других, теперь уже изменились, жили замкнуто и отчужденно. Тех же учителей невозможно было затащить в клуб, они ни о чем не хотели знать, кроме школы, проверки ученических тетрадей, а свободное время проводили на своем огороде или на пасеке. Молодые тоже проникались этим безразличием. Иногда эта отрешенность была такой чудовищной, что приводила Тосю в состояние бешенства, как это случилось недели две назад, когда в клуб во время сеанса ворвался какой-то парень и истошно заорал: «Пожа-а-ар!» Было светло от зарева, несло гарью и дымом, на крышах соседних изб ползали мальчишки с ведрами, мокро блестела облитая солома. Бежали по улице напуганные, оторванные от сна люди, мчалась подвода с бочкой, на задке телеги дергался беспоясый мужик в красной, точно зажженной пламенем рубахе, кричал с жутковатой веселостью: «А ну, сторони-и-ись, кому жизнь не надоела!» Тося вместе с Векшиным и Каргаполовым побежала к полыхавшей избе, в лицо ударил нестерпимый жар, но она не остановилась — бросилась к окну, из которого валил дым, и начала принимать вещи. Их выбрасывала наружу старая полуголая женщина с опаленными волосами. Тося подхватывала на лету табуретки, сковороды, кастрюли, подушки, узлы, кидала Ивану, тот передавал Андрею, к которому пристроились цепочкой три приезжих студента-практиканта. Когда женщина выпрыгнула из окна, Тося побежала с пустым ведром к пруду, огонь не унимался, а Иван с Андреем, стоя у самого пекла, хлестали эту воду в открытые горящие окна, на обуглившиеся бревна. Не утихал беспорядочный гомон и крик, шныряли среди общего гвалта и суматохи верткие ребятишки, тоже старались чем-то помочь… И только группа парней и девушек, выскочивших из клуба, стояла в сторонке на пригорке, щелкала семечки и безучастно смотрела, как огонь пожирает избу. А парень с темной челкой, тот, что поднял панику в клубе, лениво перебирал струны гитары и что-то напевал вполголоса. Беспоясый мужик, весь перепачканный сажей, подскочил к нему и двинул плечом так, что парень не устоял и брякнулся на землю. Он тут же подхватился и замахнулся на мужика гитарой: «Ты что, ошалел, дядя? Или давно не опохмелялся?» — «Кидай свою бандуру! — заорал мужик. — Или я ее на куски порубаю!» Он снова было двинулся на гитариста, держа на весу литые кулаки, но парни встали перед ним стенкой. Тося бросилась