Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы должны были выйти все на улицу давным-давно. Как только произошло первое убийство, появился первый раб, первый диктатор, первый геноцид, первый террорист. Мы должны были протестовать, осуждать, негодовать. Мы не должны были молчать. Мы должны были быть против.
А теперь? Не демонстрации меняют лицо мира. В мае 68-го казалось, что люди, собравшись вместе, способны изменить установившийся порядок, предложить иное устройство общества, но весеннее буйство кончилось, и все разошлись по домам, взялись за привычную работу, смирились, согласившись и дальше жить со своими фрустрациями. Революционеры оказались компанией художников, расписавших стены незабываемыми словами.
В колонне, что двигалась по улицам Лиона, у меня оказалось немало знакомых. Одних я встречал по воскресеньям в синагоге, с другими учился в лицее, третьи были детьми папиных и маминых друзей. Мунир шел рядом со мной. На него поглядывали. Смотрели и тепло тоже, улыбались, словно бы говоря «спасибо», «спасибо, что ты здесь». Я чувствовал, как он взволнован. Сесиль взяла меня за руку. Ей хотелось, чтобы все видели ее сочувствие. Трое детей впервые вышли на подмостки в драме.
Я-то ведь на самом деле не пострадал. Не я же был на улице Коперника. Принимая слова сочувствия, я в некотором смысле становлюсь как бы самозванцем. Но почему мне все-таки впору костюм, который скроила для нас история? Хотя мои бабушка с дедушкой даже не подозревали о лагерях, а прадеды не слышали о погромах, тем не менее неизбежность мук и страданий у меня в крови. Время стерло зловещую фигуру Изабеллы Католички[60], ее сестер и собратьев по ненависти, но я принял наследство родовых страданий.
Манифестанты зашагали вперед.
А мне захотелось вернуться домой.
Беспорядки впервые возникли в нашем бывшем квартале. В 1976 году они стали вспыхивать и в других местах, взбудоражив СМИ и все население Франции. Франция открыла для себя правду, о которой подозревала, но которой не хотела смотреть в глаза.
С моей точки зрения, эти столкновения были судорогами общества, находящегося в агонии.
— Слышали?! — торопливо спросил Лагдар, усаживаясь на одну из скамеек, окружавших пожухший газон. — Полыхает в Оливье-де-Серр.
— Да, мы в курсе, — отозвался я. — Об этом статья в «Прогресс».
— Покажи-ка, — попросил он, выхватил у меня газету и радостно воскликнул: — Черт! Они сожгли машины, дрались с полицией!
Молодежь предместий считала эти стычки проявлением отваги. Возмущением против несправедливости.
А у меня, если говорить откровенно, сжималось сердце. Речь шла о квартале, где я когда-то жил, о наверняка знакомых мне парнях, которых сейчас называли хулиганьем, шпаной, преступным элементом. Когда мы оттуда уехали, квартал уже не пользовался доброй славой. Потом его репутация только ухудшилась. Как, собственно, и условия жизни — они тоже стали намного хуже. Кроме столкновений между алжирцами — пье-нуары продолжали воевать с харки, — стычки возникали из-за территорий, сфер влияния. Их оберегали от любых посягательств — соседних банд, полицейских, чиновников и просто прохожих.
— Сейчас беспорядки в Симионе? — сказал Фаруз. — Ты, кажется, оттуда переехал, Мунир? Или я ошибаюсь?
— Ошибаешься, я из Касабланки, — отозвался я, не желая продолжать разговор, который неизбежно погрузит меня в тоску.
— Черт побери! Это у вас, марокканцев, такой юмор? — усмехнулся Фаруз.
— А несколько лет тому назад полыхало в Грапиньер, — вспомнил Лагдар.
— Однажды полыхнет повсюду, — предрек Фаруз. — Все, кому надоели унижения, возьмутся за ножи.
— Мы попали в привилегированные. Сумели окончить лицей, а остальные прозябают в техучилищах, осваивают самые невыгодные профессии. Ты араб? Твои родители приехали сюда на готовенькое? Ну так отправляйся в котельную, к станку, или бери метлу, мети улицы.
— Потому-то нам и нужно попотеть, парни! Попотеть и получить диплом. Показать, что мы здесь не затем, чтобы делать за них грязную работу!
Любой молодежи — из предместья, не из предместья — хочется показать себя. Кое у кого нет другой возможности, кроме как задираться и устраивать стычки. Другие вкладываются в учебу. Мы оказались из этого меньшинства и гордились этим.
Но я не обольщаюсь, потому что прекрасно знаю, что все трудности еще впереди. Дипломы не изменят наших лиц, нашего происхождения. Квартал, предместье, станут и для нас, как для наших товарищей, ловушкой. Мы будем сидеть там, словно пленники, обреченные на бесконечное ожидание, и, только покалечив себя, сможем оттуда выбраться. Фаруз не ошибается: все, что происходит там, покатится дальше, разойдется повсюду. Ученье не выход. То, что можно избавиться от проблем, переведя «опасные элементы» на запасной путь, — иллюзия. После того как французы уехали из предместий, те стали своего рода гетто, где арабская молодежь гноит свои надежды и мечты.
Причины всего этого? Экономический кризис, который обрек кормильцев на безработицу; родители, которые позволяют улице воспитывать своих детей; нетерпимость французов ко всему, что напоминает им о поражении в Алжире; грубые полицейские, которые любят унижать; отсутствие развлечений в кварталах; школа, которая пытается причесать всех под одну гребенку; иные культурные ценности, органично присущие иммигрантам…
Да этих причин столько — начни их перечислять, и сразу станет ясно, что решения не найти…
Игра называлась «Любовь властелина». Ее основное правило: верить как можно дольше, что любовь способна преодолеть все препятствия. А потом увидеть только препятствия, и избавиться от любви.
Роман Альбера Коэна[61] стал культовым среди еврейской молодежи, жаждавшей абсолютной любви. Во всяком случае, среди тех, кто любил читать. Каждый казался себе Солалем и видел в возлюбленной Ариану. Разумеется, мы не понимали всей значимости этой книги, сведя ее всего лишь к романтической истории. Но как бы там ни было, мы проживали описанные в ней стадии, подверстывали под книгу свою жизнь.
Мы с Сесиль тоже играли в эту игру. Но сегодня вечером игра закончится.
Не лучший конец для романа, полного чувств.
Я уже не первый месяц искал верные слова, чтобы написать в нем последние строчки. И вынужден был смириться: хеппи-энда не получалось.