Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Впервые в 1917–1918 годах, в эпоху «Несвоевременных мыслей», Горький не просто потерял массового читателя, но был отвергнут им. В это время он осознает, что оказался на стороне проигравших. Проигрывать Горький не умел{442}.
Писатель вернулся в СССР в 1928 году в роли человека со стороны, поднявшегося на защиту советской системы, но в то же самое время он стремился и к статусу создателя новой культуры. Именно произошедшая с ним внутренняя трансформация полностью объясняет, почему он поддержал выковывание «новых людей» при помощи принудительного труда.
В качестве инструмента для исполнения своей новой роли писатель выбрал травелог — жанр, «демонстрирующий дистанцию между туристом (путешественником, прибывшим извне) и предметом его описания», — посредством которого Горький мастерски сыграл на собственном двойственном статусе в качестве «великого русского писателя и постороннего в России в одном лице»{443}. Однако он использовал эти методы документального повествования не только для того, чтобы сделать свой текст более объективным, но и «в поисках высшей правды» — стремясь не к фотографическому или «натуралистическому» изображению настоящего, а к более глубокой правде будущего{444}.
Масштабная фигура Горького доминирует в советской культуре в процессе ее развития в 1930-х годах. Переписка Горького со Сталиным свидетельствует, что между 1929 и 1936 годами фактически все важные инициативы писателя — целый ряд издательств, журналы, книжные серии, институты и влиятельные коллективные монографии — часто были одобрены самим вождем, а нередко и осуществлены при его личном содействии{445}. Первоначально весьма осторожные со стороны писателя, личные взаимоотношения Горького со Сталиным, как и степень влияния первого на последнего, достигли пика в 1931–1932 годах. Хотя нельзя напрямую связывать неудачную попытку написать биографическую оду в прозе в честь Сталина и последовавшую за этим размолвку с партийным руководством, но к 1933 году Горькому было запрещено выезжать за рубеж, а последние годы своей жизни он фактически провел под домашним арестом. Однако к тому времени Горький приобрел известность не только как посредник или архитектор нового политического курса, но и как наиболее значительная фигура, ответственная за создание социалистического реализма. По словам Л. Спиридоновой, «конечно, Сталин зачастую использовал Горького в своих интересах, но это удавалось ему лишь в том случае, когда эти интересы не расходились с убеждениями самого писателя»{446}. В 1920-е годы именно на вилле в Сорренто, ставшей его персональным «окном в Европу», Горький приучился к советским правилам противопоставления настоящих и будущих «достижений» гнетущему прошлому. Переписка, которую Горький завязал с пацифистом и благородным литератором Роменом Ролланом (с которым не встречался лично до 1935 года, пока не поспособствовал приезду Роллана в Москву), показывает, каким образом пролетарский писатель оказался вовлеченным в официальное представление советской системы европейским интеллектуалам. После отъезда в 1921 году из Советской России Горький без колебаний демонстрировал французскому обществу свое возмущение советским режимом, преследовавшим интеллигенцию. Он даже привлек на свою сторону Анатоля Франса, чтобы вместе с ним выразить протест против политического показательного процесса 1922 года над эсерами, что привело в ярость большевистское руководство. После конфликтов начала 1920-х годов отношения партийного руководства с интеллигенцией внутри страны и Горьким в эмиграции стабилизировались. К 1925 году динамика переписки Горького с Ролланом изменилась. Горький склонялся к тому, чтобы смягчить свое отношение к советскому режиму; Роллан следовал за ним: восхищение французского писателя личностью Ганди 1920-х годов сменилось преклонением перед Сталиным в 1930-е. Во время этой трансформации утонченный grand ecrivain с тревогой и довольно неуверенно писал о нарушениях прав человека в СССР и периодически возникающих дебатах по этому поводу в Европе — Горький спешил представить оправдательные объяснения{447}.
Когда в письмах Роллана появлялись конкретные вопросы или жалобы, как, например, в случае с Франческо Гецци, итальянским анархистом, арестованным в Советском Союзе в 1929 году, Горький направлял эти письма тому, кто мог помочь, а именно — начальнику ОГПУ Генриху Ягоде, который постоянно бывал и в апартаментах пролетарского писателя на Малой Никитской в Москве, и в городе Горьком между 1931 и 1936 годами. В письмах к Ягоде Горький использовал, говоря о Роллане, тон утилитарного пренебрежения (хотя прямо к своему давнему собрату по перу обращался в теплых и почтительных выражениях): сочувственное отношение французского писателя к СССР было якобы наполнено обывательщиной, но он мог еще пригодиться для оказания нужного влияния на европейское общественное мнение{448}.
Глубокая вовлеченность Горького в «рабселькоровское» движение, ставшее трибуной новой советской журналистики и пролетарской литературы в 1920-х годах, была отмечена его энергичными попытками убедить писателей на местах усиленно восхвалять «достижения», а не выставлять напоказ недостатки или что-либо, принижающее советских тружеников. В 1927 году Горький уверял корреспондентов: мир внимательно следит за каждым критическим «словцом» советской прессы, которое тут же будет подхвачено враждебной русской эмиграцией и распространено в западной буржуазной печати{449}. «Просветительская» функция советской журналистики, активно проводящей политику партии, и ее способность участвовать в социалистическом строительстве в качестве идеологического «оружия» стали одной из главных тем выставки «Пресса», проходившей в 1928 году в Кёльне, которую Горький посетил в рамках своего триумфального возвращения в Советский Союз. Советский павильон выставки являлся на тот момент приоритетным проектом ВОКСа, во время своего посещения павильона Каменева лично помогала составить детальный план работ для команды из 60 художников во главе с Эль Лисицким.
Новаторский динамизм экспозиции, изображавшей направление, в котором устремлялись достижения советского государства, произвел на Горького глубокое впечатление и способствовал зарождению в его сознании эстетических принципов идеологии социалистического реализма{450}. Реакция Горького на выставку — это неопровержимое доказательство того, что он весьма положительно отнесся к данным стандартным и зафиксированным методам представления советской системы иностранцам.
В конечном счете многообразные и с виду противоречивые душевные метания Горького, составлявшие своего рода интеллектуальную маску писателя, — его «романтизм» и мифотворчество, с одной стороны, рационализм и сциентизм, с другой, его марксизм и ницшеанство, попытки сохранения достижений высокой культуры Запада и России и одновременная пропаганда новой советской культуры как исключительного явления — оказались заостренным выражением нарождавшейся культуры сталинизма. Давний противник красного террора искал дружбы Ягоды и его чекистского окружения. Ведь только обладая связями с такими высокопоставленными людьми, он мог выступать в качестве защитника и патрона интеллигенции. Подобным же образом Горький наделял единством все множество своих публичных ролей. Еще одно, менее известное противоречие являлось ключевым в его судьбоносном возвращении на стройки советского социализма посредством всесоюзного паломничества: Горький как европеец и космополит, известный всему миру представитель советского режима, обращающийся к Западу (положение, которое он приобрел во время голода 1921 года, прося помощи для России у мирового сообщества), и тот же Горький — злоязычный поборник «рессентимента» и советского/русского превосходства над буржуазным европейским «варварством». Другими словами, давние отношения любви-ненависти с Западом и сопутствующие им комплексы неполноценности и превосходства были неотъемлемой чертой мировоззрения пролетарского писателя, канонизированного в качестве культурной иконы в 1930-х годах. Это редко отмечалось напрямую, но всячески выставлялось напоказ в течение всего периода примирения Горького с советской реальностью.