Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Хотя в начале своей второй европейской «ссылки», последовавшей в 1921 году, писатель восторгался Европой, эта позиция Горького стала меняться по мере того, как приближалось его возвращение в СССР во второй половине 1920-х годов{451}. Например, в своей праздничной хвалебной песне в честь десятой годовщины Октябрьской революции, направленной в редакцию «Правды» из-за границы, он занял неприкрыто враждебную позицию по отношению к иностранным гостям СССР. В то самое время, когда Москва чествовала несколько тысяч своих зарубежных сторонников с целью вызвать одобрение Запада, Горький счел европейских гостей не просто невежественными, а откровенно антисоветски настроенными. Конечно, некоторые из его обвинений были справедливы: «Прожив среди русских две-три недели, они возвращаются домой и рассказывают о том, что видели», — обвинял он, указывая на европейцев, все еще рефлекторно подчеркивавших русскую некультурность. Гораздо более тенденциозными были его обвинения в том, что в европейских отчетах о поездках отмечаются только «недостатки» советской власти. Постфактум Горький характеризовал это явление как отличительную черту «классовой психики» буржуазных интеллектуалов. Основное объяснение, которое он выдвигал, заключалось в том, что снова напомнила о себе «застарелая болезнь европейцев — уродливо преувеличенное и до смешного напыщенное сознание их превосходства над русскими»{452}.
Горький считал претензии европейцев на превосходство «застарелыми», поскольку достижения советского строя лишили их всяких оснований. Список успехов, который писатель представил в связи с десятой годовщиной революции (государственная поддержка науки, электрификация и быстрое развитие культуры), дает ключ к пониманию его точки зрения, но в конечном счете данный список менее важен, чем сама идея достижений. Для Горького это понятие ассоциировалось с подвигом, пожалуй, даже с чудом, совершенным героями ради достижения органичного единства воли и веры. Двадцать лет спустя он безо всякого смущения вспомнил свою приверженность осужденной ереси «богостроительства», которая была распространена среди видных левых большевиков после 1907 года. Тот, кого он ранее называл богостроителем, утверждал Горький, является не кем иным, как новым героем — «превосходным, честным работником мира сего», который «сам в себе и на земле создает и воплощает способность творить чудеса», организуемые государством для великих целей в рамках единой генеральной линии{453}.
Литературоведы, культурологи, историки культуры потратили немало сил на поиски корней социалистического реализма, и почти во всех исследованиях и отдельных оценках самому влиятельному писателю Советского Союза отводится выдающееся место. Однако ни в одном из подобных рассуждений не фигурирует «международный» фактор, а именно демонстрация положительных моделей будущего иностранцам. Это упущенное международное звено не исключает других объяснений, но привлекает внимание к огромному значению, которое взгляд из-за рубежа имел для развития советской культуры. С учетом данного звена социалистический реализм интерпретируется уже не только как эстетическая теория, но и как культурно-идеологический метод демонстрации советской системы. Горький взял за основу идею советских «достижений», которая активно пропагандировалась по всему миру, и дополнил ее собственной мощной формулировкой: эти достижения должны стать плодом героических усилий нового человека ради создания новой культуры и единства цели новой светской религии. Объединение идей героизма и «перековки» человека с мифопоэтикой явилось наиболее важным вкладом писателя в советскую культуру.
По мнению Ганса Гюнтера, благодаря идее «советского героя» Горький смог восстановить в правах миф уже в рамках материалистической советской идеологии и эстетики{454}. К 1930-м годам, когда он работал над тем, чтобы дополнить литературную теорию элементами «революционного романтизма», писатель пришел к выводу, что «истинный реализм» нуждается в добавлении к действительности «желаний и возможностей». Таким образом, миф освобождался от груза действительности — факт и вымысел сделались при Сталине практически неразличимы{455}.
В некотором смысле Горький не так уж и отличался от любого знаменитого иностранца: его решение поддержать сталинскую революцию хотя и было иным по сравнению с аналогичной решимостью зарубежных писателей и интеллектуалов, но основывалось не только на идеологических и политических расчетах. Как и у некоторых наиболее выдающихся западных попутчиков, это решение возникло у писателя из замысловатого сплетения личных убеждений, профессиональных, эстетических и индивидуальных мотивов. Горький, с раннего возраста ненавидевший невежество крестьянства, всем сердцем одобрял массовую насильственную коллективизацию: «великий гуманист» крайне неодобрительно отзывался о консервативной, религиозной и анархической природе крестьянской России. В его письме Сталину, написанном в 1930 году, звучит ненависть к крестьянству наряду с чувством благоговения перед «почти геологическим» преобразованием деревни, предпринятым партией:
Строй жизни, существовавший тысячелетия, строй, который создал человека крайне уродливо своеобразного и способного ужаснуть своим животным консерватизмом… Таких людей два десятка миллионов. Задача перевоспитать их в кратчайший срок — безумнейшая задача. И, однако, вот она практически решается{456}.
По мнению Горького, сталинская революция должна была не только преобразовать сознание миллионов полуживотных носителей вируса мещанства, но и — как следствие этого — решительно изменить соотношение сил между Россией и Западом{457}. В данном вопросе наблюдалось полное единство взглядов Горького и Сталина. «Дела идут у нас неплохо», — писал ему Сталин в конце 1930 года, находя тогда время на то, чтобы оказать внимание писателю и обсудить с ним многие вопросы в необычайно длинных и основательных посланиях:
И в области промышленности, и в области сельского хозяйства успехи несомненные. Пусть мяукают там, в Европе… о крахе СССР. Этим они не изменят ни на йоту ни наших планов, ни нашего дела… Не будет больше убогой России. Кончено! Будет могучая и обильная передовая Россия{458}.
Как и другие великие покровители интеллигенции, Горький окружил себя людьми, составлявшими и литературный кружок, и в то же время свиту близких друзей, гостей и поклонников, — «он не желал умерить свои аппетиты»{459}.[38] Возвращение в СССР означало не только громогласное признание его «величайшим пролетарским писателем» (в конце концов литературная значимость Горького на Западе стала ослабевать), но и возможность для него создать новую культуру, используя собственный доступ в ближний круг высшего политического руководства. Заманивание Горького в СССР началось в середине 1920-х и усилилось в 1928 году, когда старому большевику Ивану Скворцову-Степанову было поручено возглавить специальную комиссию Политбюро для решения вопросов, связанных с возвращением писателя. Его принимали как героя, на «торжественной встрече» присутствовало столько же высокопоставленных гостей, сколько бывало в случаях приема важнейших зарубежных делегаций. В конце 1929 года Сталин организовал принятие Политбюро постановления, защищавшего Горького от бешеных нападок представителей лагеря воинствующих «пролетариев» литературного фронта; эта резолюция ясно давала понять всем, что Горький, как и верховное партийное руководство, пребывал над эстетико-идеологической схваткой времен «великого перелома». Предложения писателя в области литературы, «культурного строительства» и поддержки интеллигенции рассматривались, по словам Кагановича, с «особой чуткостью» самим Сталиным и его помощниками — по крайней мере до осени 1933 года, когда Горький не получил разрешения на свои регулярные поездки в Италию и стал постепенно выпадать из круга приближенных к вождю{460}.[39]