Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Председатель. – Все удивлялись, а потом нашли ключ к этому. Я хотел бы повторить вопрос, чтобы вопрос исторической государственной важности выяснить до дна. Нам давало показания лицо, которое присутствовало при моменте отречения, и это лицо тоже говорило, что напрашивается объяснение выдержки, но по впечатлению этого лица, которое не менее нас было удивлено спокойствием, такое объяснение должно быть устранено; тут не выдержка, это действительно спокойствие, спокойное отношение к событиям громадной исторической важности и громадного личного значения.
Дубенский. – Я не могу этого сказать. Когда он говорил с Фредериксом об Алексее Николаевиче, один-на-один, я знаю, он все-таки плакал. Когда с С. П. Федоровым, ведь он наивно думал, что может отказаться от престола и остаться простым обывателем в России, и когда С. П. Федоров ему сказал: «Ваше величество, ведь, это совершенно невозможно», – он ответил: «Неужели вы думаете, что я буду интриговать? Я буду жить около Алексея и его воспитывать». Ведь он говорил: «Я должен прямо сказать, я не могу расстаться с Алексеем». Так что дать вам определенный ответ не только я не могу, но я думаю, будут писать об этом многие психологи, и им трудно будет узнать; а вывести, что это равнодушный человек – будет неверно, но сомнение мы выражаем, и вы и я: тут возможна выдержка, или холодное равнодушие ко всему, и к событиям.
Председатель. – Позвольте напомнить вашу запись: «25-го, суббота. Могилев. Из Петрограда тревожные сведения; голодные рабочие требуют хлеба, их разгоняют казаки; забастовали фабрики и заводы; Государственная Дума заседает очень шумно; социал-демократы Керенский и Скобелев{212} взывают к ниспровержению самодержавной власти, а власти нет. Вопрос о продовольствии стоит очень плохо, во многих городах, в том числе в Петрограде и Москве, хлеба нет. Оттого и являются голодные бунты. Плохо очень с топливом, угля поставить спешно, сколько надо, нельзя, поэтому становятся заводы, даже те, которые работают на оборону. Государь как будто встревожен, хотя сегодня по виду был весел. Эти дни он ходит в казачьей кавказской форме, вечером был у всенощной и шел туда и обратно без пальто». Теперь 26-е, воскресенье. Как оно в вашей памяти осталось, с точки зрения событий?
Дубенский. – То же самое. Мы в большой были тревоге, вся свита была в тревоге, мы раз десять говорили друг другу: «Что в Петрограде? Какие известия?» А государь, он все время… Одно, что я за два с половиной года заметил, что когда он встревожен, он всегда сдерживается, он тогда меньше говорит. За завтраком, помимо нас, постоянных, всегда были приглашенные. Он, как человек вежливый, любезный, всегда спрашивал, откуда вы, да как вы, а на этот раз он мало говорил, у нас было даже мало приглашенных. Я лично был в большой тревоге. Нилов говорил всегда одно и то же: «Будет революция, все равно нас всех повесят, а на каком фонаре, все равно».
Председатель. – Скажите, генерал, в субботу 25-го, вы не помните о посылке телеграммы Хабалову, с требованием во что бы то ни стало привести столицу в спокойствие?
Дубенский. – Если это у меня написано …
Председатель. – Нет, это у вас не написано.
Дубенский. – В таком случае, не помню. Все эти дни я все выдающиеся факты записывал.
Председатель. – Так что надо думать, что это обстоятельство …
Дубенский. – Мне не было известно. Я опять повторяю, что ни о каких частных интимных делах государь никому ничего никогда не говорил. Если он сделал распоряжение сказать Хабалову, то и кончено. Он мнениями делиться не любил.
Председатель. – Вот как у вас записано 26 февраля: «Волнения в Петрограде очень большие, бастуют двести тысяч рабочих, не ходят трамваи, убит пристав{213} …
Дубенский. – Это все по слухам и из газет. Я все эти сведения, до отъезда нашего, до ночи 28-го, брал главным образом из газет и телеграмм, которые нам посылали. Так что прямых сведений у нас в свите об этом не было.
Председатель. – По слухам и по разговорам с окружающими, которые, вероятно, черпали из тех же источников (читает дальше): «…на Знаменской площади. Собралось экстренное заседание в Мариинском дворце, под председательством председателя совета министров, по разрешению вопросов продовольствия Петрограда. Государственная Дума волнуется, требуя передачи продовольственного дела по всей России городскому самоуправлению и земству. Князь Голицын и все министры согласны. Таким образом, вся Россия узнает, что голодный народ будет накормлен распоряжением не царской власти, не царского правительства, а общественными организациями, т. е. правительство совершенно расписалось в своем бессилии. Как не может понять государь, что он должен проявить свою волю, свою власть? Царем поставленные люди должны накормить народ, кричащий «дайте хлеба». Какая это поддержка нашим врагам – Вильгельму – беспорядки в Петрограде! Какая радость теперь в Берлине! А при государе все то же, многие понимают ужас положения, но «не тревожат царя».
Дубенский. – Самым искренним образом и откровенно могу сказать: я понимаю, что произошли такие страшные события в Петрограде, но раз был царь, даже в то время самодержавный, нельзя же было передать всю власть – это значило расписаться в полной бездеятельности, что и случилось. Вместо царя начали распоряжаться Родзянко и Керенский; вот, что приводило меня в ужас, потому что я чувствовал, что вследствие этого произойдет. Конечно, я с государем не говорил. Не знаю, отчего не говорили Воейков, Фредерикс, Алексеев или говорили, но не произвели никакого впечатления. Как вы недоумеваете, так и я недоумеваю.
Председатель. – Конечно, имеется некоторое объяснение этому факту, но мне хотелось бы знать, как вы это освещаете. Такая пассивность к происходившему не находилась ли в связи с некоторой общей чертой окружающих, в той среде, в которой вы находились?