Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Усадьба была заметна издалека благодаря вековым деревьям и прудику с проточной водой, где ровно девять, ни одним больше, карпов, тоже наверняка столетних, дремали под струями водопада. Там хорошо пожили, и долго, и все вместе. Дружная семья, ничего не скажешь! Она служила маяком для многих… ах, в каком же скорбном мире мы оказались! Это, знаете ли, прогресс. Да, все дело только в нем!
Для Элоизы и Ритона — в свои пятьдесят Анри все еще безуспешно требовал, чтобы его так не называли, но и дочки его, и кузены с кузинами, и даже дети в коммунальной школе… «да, теперь уважения не дождешься», — как шипят старики, размахивая руками, — для Элоизы и Ритона Параис был куда более реальным, чем тот дом, который они так рано покинули. Собственно говоря, у Ритона вообще никаких воспоминаний о нем не осталось, и чему тут удивляться, если он еще лежал в колыбели, когда семья уехала из этих мест. Элоиза, которой к тому времени стукнуло шесть, лелеяла кое-какие образы на самом донышке души, но они были запрятаны очень глубоко, под теми, которые с невероятной силой втиснул туда Дедуля. Иногда, по праздникам, они выныривали в полном беспорядке, и Элоизе вспоминались то сияющая елка дяди Антуана, то истории Жюли, «недостойной тетушки», как говорили о ней иные с улыбкой, — те самые говорили, которые попользовались ее милостями и ностальгически вздыхали теперь о плоти, от которой осталось лишь слабое дуновение, да и то… «Жюли-пожар-в-одном-месте», — бормотали себе под нос жены, у которых под волосами явно торчали рожки. Шестьдесят лет прошло, а вдовы все еще не могли примириться с этой негодницей!
Да, у Жюли была горячая кровь, и что с того? Она была такая веселая, ей все прощалось. Правда, прощали, главным образом, мужчины! Женщины не прощали — зависть и ревность живучи, как и сожаления о том, что они, дуры, в свое время не сумели взяться покрепче «за это самое» — Жюли именно так и говорила, смеясь им прямо в лицо.
Помнила Элоиза и сине-зеленые отсветы от горевших в огромном камине коряг, пропитанных медным купоросом, и старую резную мебель, и как водила по резьбе пальчиком, стараясь разобрать рисунок, и два больших, покрытых зелеными пятнами зеркала, висевшие одно напротив другого в просторном зале рядом с кухней и делавшие его совсем уже необъятным… «но зачем рыться в прошлом, словно в земле, — ты что, трюфели там ищешь, девочка моя?»
В день, когда дядя Морис, единокровный брат Дедули, закрывал ставни и двери, а все остальные ждали у пруда, Элоиза внезапно бросилась к нему:
— Подожди, дядя Мо, я кое-что там забыла!
Она пробежала по комнатам первого этажа до той самой плитки, которую никаким цементом не удавалось закрепить среди других плиток цвета охры и на которой Дестрады из поколения в поколение любили стоять, балансируя на одной ножке и ощущая, как «выпирающий корень взрывает землю, — это тетя Жюли так объясняла, и прибавляла, если дети резвились достаточно далеко: — Что вы хотите — весна, не только у вас корешок шевелится, и у деревьев тоже!»
Опустившись на колени, Элоиза с трудом приподняла угол тяжелого каменного квадрата и просунула внутрь свое «сокровище»: несколько семечек аканта, собранных у кузена Донавана, большой конский каштан и безупречно круглый белый камешек с черной точкой посередине. Этот камешек она сосала, закрыв глаза и тихонько приговаривая: «Я ем то, что люблю», — те самые слова, какие говорил Дедуля, зацеловывая ей щеки. Она помнит каменный привкус во рту… О, это было задолго до голубых камешков, можно подумать, будто жизнь, нимало не боясь повториться, гоняет свою битку по клеткам «классиков», расчерченных при сотворении мира!
— Ну, сколько можно, — заорал с порога дядя Мо, — до темноты осталось совсем недолго, девочка!
Элоиза бегом припустила обратно. И все же остановилась в дверях, подняла руку… сто тысяч Элоиз, обливаясь слезами, помахали двум зеркалам, в которых столько лет отражались Дестрады и которым теперь не увидеть их новых поколений.
Потом, во времена мамы Элен, Рождество свелось к маленькому, несерьезному празднику. Елки больше не высаживали обратно в землю, потому что их покупали прибитыми к деревянной крестовине; застолья, в лучшие дни собиравшие по тридцать-сорок человек, ужались до «подобающих» размеров, как изрекала Камилла, которая любую трапезу, предназначенную не для нее одной, считала расточительством… Еще позже Элоиза не захотела расстаться с Параисом, несмотря на то что денег на него уходила прорва, ох уж, эти чертовы старинные кровли! Ее дети и дочки Ритона собирались там каждое лето и «проедали бешеные деньги», как выражался новый священник, служивший в старой церкви. Этот кюре был не таким языкатым и не таким бескорыстным, как аббат Годон; если церковного подаяния и доходов от благотворительной ярмарки хватило на то, чтобы установить в доме священника центральное отопление, то на долю бедняков уж точно ничего не осталось! Уязвленный Анри заявил, что он и без просвещенной помощи этого передового кюре вполне сумеет помочь обездоленным, а тот пусть теперь себе отмораживает задницу сколько угодно! «Слышишь, Марианна, в будущем году он ни гроша не получит! Вместо этого купишь угля для стариковского приюта. Нет, без шуток, хватит с нас посредников между благотворительностью и теми, кто обязан ею заниматься! За кого он меня принимает, этот болван!»
Ганс нередко разглядывал круглую черепицу, которая за эти годы обошлась им в не менее круглую сумму, потом улыбался: «Дети тоже недешево обходятся», как ворчал когда-то отец его жены, и что с того? Разве радость, счастье, воспоминания под этой старой крышей имеют цену? И вместо того чтобы поменять «тарахтелку», как говорил Ритон, они продолжали ездить на двадцатилетием «пежо»: триста тысяч километров и пледы, скрывающие трещины обивки раскладывающихся сидений, столько раз гостеприимно принимавших его самого и его молочных братьев, когда они, опоздав на последний паром, должны были ждать первого утреннего.
Давно все это было, Ганс больше и не собирается на остров, там стало слишком людно. На том месте, где стояла хижина его кормилицы с крашеными в синий цвет дверями, землю поделили на участки и понастроили уродливых домишек, которые лепятся один к другому, словно ячейки в пчелиных сотах… И его собственные дети выросли на других берегах, далеко от свежего ветра. Как ни уговаривал себя Ганс, а все же море не стоило океана, тем более такое море, без приливов и отливов. Но он немало поплавал по разъяренным водам, вскоре ему только и останется, что вспоминать свое штормовое прошлое на разморенном от зноя берегу.
А вот Элоиза позволяла воспоминаниям нахлынуть на нее в те безмолвные часы, когда ждала возвращения всех остальных: мужа, сына и дочек. Ганс с возрастом не утратил соленого привкуса ночной вахты на губах. Он теперь ходил на судах со все более и более сложным управлением, что в каком-то смысле помогало ему готовиться к отставке. В день, когда океаны превратятся во всего лишь следы волн на контрольных экранах, — в этот день он, несомненно, с облегчением сойдет на берег. Командовать — не его дело, вернее, уже не его. На весах его пристрастий одна только открытая вода… ну да ладно, час подведения итогов, конечно, приближается, но без поспешности. «Незачем заранее бояться будущего, оно еще не наступило!» — старая истина, которую открыл Элоизе Дедуля и которая прошла с ней через всю жизнь.