Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сборник завершается краткой ретроспективой конференции 2010 года, описанной полковником Макпиком, который вспоминает свои опасения по поводу того, как примут Толстого студенты старшего курса академии. Генерал-фельдмаршал Кутузов – не совсем подходящий герой для курсантов, готовящихся стать профессиональными военными, «воспитываемыми в культуре, ориентированной на действия, с мантрой “веди, следуй за ведущим или прочь с дороги”». (192). Макпик отмечает, что «автор “Войны и мира” на самом деле знает очень мало о практическом лидерстве. Хотя Толстой показал себя в бою храбрым младшим офицером, он не мог бы командовать ничем выше бригады» (191). На первый взгляд это заявление о Толстом кажется возмутительным, но, по зрелом размышлении, оно многое объясняет. Во все неоднозначные сферы, куда заводил его гений, – пацифизм, воздержание, радикальное равенство раннего христианства, осуждение Вагнера, Бодлера, Шекспира – Толстой не желал никого вести. Вхождение в любую иерархию подвергло бы его диктату чужой дисциплины, что для него было бы недопустимо. Он хотел воплотить Истину. Последователи должны идти своим путем.
2013
9. О книге Карена Степаняна[169]
(Рецензия на книгу: Степанян К. Шекспир, Бахтин и Достоевский. Герои и авторы в большом времени. М.: Языки славянской культуры, 2016.)
Карен Ашотович Степанян (р. 1952) скончался в Москве 15 сентября 2018 года. Летом 2017 года мы общались по поводу его книги, и он успел прочесть публикуемый итоговый вариант рецензии.
У Карена Степаняна, соучредителя (1991) и вице-президента Российского общества Достоевского, вышла в свет большая, сильная, местами гневная книга, написанная в классическом критическом стиле. В своем стремлении дойти до самой сути и прибегая в своей методологии к подходу, который можно было бы именовать препостмодернистским, автор исходит из того, что возможные художественные миры являются самостоятельными, живут сознательной жизнью и доступны для критики, которая их объединяет. Степанян заимствует два своих принципа связанности у Бахтина. Во-первых, это «большое время», конгломерат всех возможных контекстов, в которых полностью реализуется весь потенциал каждого высказывания и поступка. Критик, как представляется, может служить его сторожем и привратником. Второй принцип более суров и строг: в основе каждого акта безопасного познания лежит жертва. Чтобы избежать принесения объекта в жертву, следует подходить к объекту как к единому целому, развивающейся личности, а не как к законченной вещи. Вещи – профанные, упаковываемые, комфортные. Личность – нервная, безграничная и богоподобная в том смысле, что она никогда не может быть познана полностью. Степанян с благодарностью упоминает труды Роуэна Уильямса, Дональда Фангера, Стивена Гринблатта и др. в качестве непредубежденных познающих субъектов, которые так или иначе примирились с вещами.
Будучи «личностным критиком», Степанян позволяет себе управлять параллельными вселенными, даже если они не известны самим их авторам. В главе 6 «Братья Карамазовы» сопоставлены с «Зимней сказкой», хотя Достоевский нигде не упоминает об этой пьесе Шекспира, впервые переведенной на русский язык только в 1890-х годах. В главе 7 рассматривается понятие идеала в «Сне смешного человека» и «Буре». При всем том, что в книге использован бахтинский метод, она направлена не к Бахтину, а от него. Здесь Степанян един с Алексеем Лосевым, Сергеем Аверинцевым и (в более приземленном смысле) Михаилом Гаспаровым в том плане, что он с сожалением констатирует появление множества безответственных «диалоговых» и «карнавальных» интерпретаций литературы, которыми мы обязаны мировой славе Бахтина.
В главе 1 рассматриваются отсылки к Шекспиру у Достоевского. Здесь перечеркнуты некоторые канонические оценки русской критики. Принц Гамлет – не лишний человек, не оторванный от жизни мечтатель, попавший в ловушку обстоятельств, а деспотичный и одержимый персонаж, прообраз другого студента-юриста из более поздней эпохи – Родиона Раскольникова. Гамлет не христианский воин. Его смерть стоит наравне с совершенными им убийствами, своевольными, произвольными и чрезмерными: его жертва никого не спасает, и за ней не стоит новая идея. В таком же мрачном ключе прочтены «Мера за меру» и «Король Лир» в сопоставлении с «Идиотом»: что происходит, когда влиятельный персонаж (харизматичный, но неидеальный) передает всю власть и свободу действий своим клевретам? Степанян предполагает, что Достоевский, называя Шекспира «поэтом отчаяния», имел в виду один повторяющийся сюжет: злые и заблудшие герои могут быть наказаны, они даже осознают свои грехи, но преображение им недоступно без вмешательства магии (как в «Буре») или сна. Здесь Достоевский усовершенствует драматурга эпохи Возрождения, упорно следуя обратным путем. Последние два романа представляют собой третий этап в поисках Достоевским духовно жизнеспособного героя: здесь уже не восстание против несправедливого мира и не пассивное растворение в мире зла, а «принятие мира в себя, чтобы преобразить его к лучшему через собственное преображение» (ЮЗ)[170]. Чтобы откровение было продуктивным, сначала должно произойти примирение. Таков путь Алеши Карамазова. Этот третий этап для Степаняна сродни принятию вещной реальности и ласковому, нежному к ней отношению, как если бы то была личность.
В завершающей главе Степанян настаивает на том, что глубина личности совпадает с «реализмом в высшем смысле» Достоевского, который принимал как должное средневековое понимание реальности. Материальная (физическая) и нематериальная (метафизическая) реальность представляются одинаково истинными субстанциями, но охватывают разные аспекты Истины. Шекспир согласился бы с этим, поскольку сам жил в преддверии средневековой культуры в стране, лишь недавно зачарованной Библией. «Воскресение» Гермионы, оскорбленной королевы в «Зимней сказке», может быть не просто уловкой Паулины, а настоящим чудом. У Шекспира парность, «дублирование» героев – это комедийный прием, но ощущается здесь и мрачный болезненный подтекст неузнавания близких, пусть и замаскированных, на что Степанян обращает внимание, говоря о «Комедии ошибок» и «Двенадцатой ночи». Достоевский с этим бы согласился. Раскольников, несмотря на все его ужасные моральные заблуждения, никогда не «маскируется», как Ставрогин; грех у него не в сердце, а в голове. Он, как и Соня, «облицован», а лицо, в отличие от маски, может измениться и преобразиться. Еще более фантастические поздние драмы Шекспира с точки зрения морали разрешаются тем, что Степанян называет «апофатическим» идеалом: не прямым символом веры, но примирением и милосердием.
Другую, более резкую интонацию мы встречаем в трех центральных главах книги Степаняна, посвященных полифонии и «реализму в более высоком смысле», карнавалу как месту «надъюридического преступления» и роли масок и преображений. Споры вокруг Бахтина ни в коем случае не новы.