Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Здесь вступили в игру все главные напряженные моменты переводческой практики: знание целевой и исходной культур, резонанс отдельных слов, роль научного аппарата в художественном произведении, проблема передачи в переводе такой сложной оригинальной поэтической структуры, как онегинская строфа. Эта строфа, хитроумно выстроенное 14-стишие четырехстопного ямба, придумана Пушкиным в качестве «абзаца» его романа и состоит из трех отчетливых катренов, каждый со своей схемой рифмовки, замкнутых рифмованным двустишием. Скопировать эту структуру на другом языке чрезвычайно сложно, но в 1945 году Набокову удалось перевести три пушкинских строфы ярким и точным по смыслу английским аналогом. Спустя 20 лет, однако, в своем полном переводе «Онегина» Набоков подошел к задаче совершенно по-иному. Исходная ритмика частично сохранилась, но рифма практически исчезла, а английский нередко звучал нелепо и не совсем грамотно. Бим цитирует Александра Гершенкрона, гарвардского профессора и энциклопедиста, несомненно обладающего достаточными познаниями, чтобы судить этого нового англоязычного «Онегина» с точки зрения как фактической, так и лексической достоверности: «Перевод Набокова можно и нужно изучать, но… читать его невозможно». Уилсон высказывался еще резче. Кому интересно, спрашивает он, когда переводчик – крупный творец, неугомонный и виртуозный мастер словесного рисунка и игры слов – решает создать нечитаемый текст, который доставляет его аудитории так мало удовольствия?
Ранее, до споров вокруг «Онегина», Уилсон избегал рецензировать романы Набокова. Свой вердикт набоковскому «Онегину» он озаглавил «Странная история с Пушкиным и Набоковым» и опубликовал в журнале «The New York Review of Books» 14 июля 1965 года [Wilson 1965]. Уилсон нашел перевод «неровным и иногда тривиальным», изобилующим непонятными словами, неуклюжим в исполнении, не учитывающим порядок слов в английском и в целом – результатом трудов человека, который «пытается мучить и читателя, и себя самого, выхолащивая Пушкина». Уилсон, который мог читать по-русски, но не имел достаточных знаний ни о системе ударений, ни о стихотворных размерах, щедро усыпал текст словами, набранными кириллицей, и придирками к Набокову по поводу перевода отдельных фраз. Космополит Уилсон рисовался, но не фальшивил. Он искренне любил Пушкина и отдавал должное его гению в европейском масштабе (намного выше Байрона, ближе к Китсу или Андре Шенье). В январе 1937 года, к столетию со дня смерти Пушкина, Уилсон написал блистательное эссе «В честь Пушкина», в котором восхвалял поэта за «своеобразное сочетание мощной силы, лаконичной краткости и идеальной легкости» [Wilson 1948: 31].
Набоков контратаковал в нескольких публикациях, наиболее убедительно – в «Ответе моим критикам» в февральском выпуске журнала «Encounter» за 1966 год [Nabokov 1966, Набоков 2018]. Там он укорял Уилсона за «напыщенный апломб и зловещее невежество» рецензии в «The New York Review of Books», повторял, как потрясен был и озадачен его «чудовищными ошибками» в русском произношении, и несколько подробнее объяснял свой метод перевода. Его «Онегин», отмечал он, – это «комментированное произведение», а не «претендующий на художественность перевод», призванный дать на потребу публике «консервированную музыку рифмованных переложений» (когда неизбежны смысловые погрешности). Его целью был «абсолютный буквализм», «текстуальная точность», отслеживание аллюзий, что позволило ему, переводчику, «остаться с Пушкиным в мире Пушкина». На замечание Уилсона, что его перевод – «пытка для читателя», Набоков дал понять, что его цель не польстить публике, а просветить ее. Некоторые из слов, раскопанные им в словарях, архаичны? Конечно, ну и замечательно. «Вряд ли г-н Уилсон не знает того, что, когда писатель решает омолодить или воскресить слово, оно снова оживает, снова всхлипывает, бродит в старинном камзоле по кладбищу… Это фразы, в которых я решил стремиться к передаче буквального смысла, а не гладкости слога» [Набоков 2018: 302].
В войну вокруг набоковского «Онегина» включились батальоны писателей, критиков, редакторов и переводчиков Пушкина (к большинству которых Набоков относился крайне пренебрежительно, особенно к Уолтеру Арндту, автору известной рифмованной версии «Онегина»). Бим, обозреватель, который работал московским корреспондентом «Boston Globe», говорит, что надо иметь в виду и общий фон этой распри: Уилсон уважал Ленина, Набоков относился к большевикам с отвращением; Уилсон был типичным восторженным американцем, Набоков – высокомерным аристократом, более чем склонным к словесным трюкам и игре. Бим пишет непринужденно, как журнальный обозреватель. К мнениям всех сторон (включая и самого журналиста) следует прислушиваться, если есть что-то сенсационное, что стоит увидеть и услышать. Личная, доверительная интонация подходит не всем темам. Она ничуть не помогает читателю уяснить, о чем, собственно, шум вокруг «Евгения Онегина», чем его метрика и ритмика так важны русской стихотворной традиции и почему хорошие друзья рассорились по этому поводу. Однако такая интонация отлично подходит для ожидаемого (и предсказуемо нудного) сравнения «Лолиты» с плотскими откровениями Уилсона в «Воспоминаниях о Ведьмином округе» [Wilson 1946], а именно в главе, названной «Секс не продается… Или продается?» [Beam 2016] (для любознательных: Бим находит равно неудовлетворительными и клиническое описание совокупления у Уилсона, и артистический вуайеризм Набокова).
Что касается редакторских, издательских, газетных, журнальных аспектов спора Набокова и Уилсона, здесь Биму нет равных. Этот мир он знает изнутри. В начале 1940-х годов левый русофил Уилсон ходатайствовал перед издателями и литературными журналами за Набокова, тогда малоизвестного эмигранта; эту зависимость Набоков со временем величественно отверг. Мы из-за кулис видим нервных редакторов Боллингенского фонда, пытающихся довести до печати спорный перевод «Онегина» с 1500-страничным комментарием и вынужденных выбирать между сиюминутной рыночной выгодой от скандального успеха и более продолжительной – от издания полезной и заслуживающей прочтения книги. Что интересно в рассказе Бима, при всем его бурном повествовательном усердии, так это равнодушие к главному вопросу, который разделил двух спорщиков, а именно качеству, цели и принципам перевода.
Лейтмотив книги Бима – все это пустое. На первой же странице мы узнаем, что он «расхохотался», когда услышал, что долгая дружба закончилась из-за разногласий по поводу перевода Пушкина: «Ничего глупее я в жизни не слышал». Мужской спор о поэтической метрике и длинные рассуждения Набокова на эту тему, приложенные к его переводу в 1964 году, для Бима – «смертельная скука», «словесное недержание». Но проблема эта далеко не пустячна.