Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одним из заявленных Степаняном стимулов для написания книги стало завершение в 2012 году полного собрания сочинений Бахтина. Том 5, посвященный в основном неопубликованным фрагментам, свидетельствует о твердом христианстве Бахтина (если это то, что нужно исследователю). Однако только в конце последней главы Степанян вводит контекст для шекспировских комментариев Бахтина. Предназначенные для книги о Рабле, они были частью изучения развития серьезности на фоне распада изначально стихийного карнавала, которое началось с Эдипа и закончилось «Братьями Карамазовыми». «Можно только сожалеть, – пишет Степанян, – что эти замечания не вошли в “Проблемы творчества Достоевского”» (274–275). Действительно, многое не попало ни в эту книгу Бахтина 1929 года, ни в последующие публикации. Впрочем, остается лишь удивляться, что работы Бахтина дошли до нас большей частью в целости и сохранности. Возможно, раздражение Степаняна (как и Михаила Гаспарова) относится не столько к Бахтину как человеку в его непростом времени, сколько к индустрии, в рамках которой возможны различные противоречащие друг другу прочтения Бахтина, в свое оправдание приводящие его ставшие модными понятия. В конечном итоге Степанян в равной степени отдает должное гению каждого из трех авторов, фигурирующих в названии его работы.
2017
10. О книге Алины Вайман[171]
(Рецензия на книгу: Wyman, Alina. The Gift of Active Empathy: Scheier, Bakhtin, and Dostoevsky [= Вайман А. Дар активной эмпатии: Шелер, Бахтин и Достоевский]. Evanston, IL: Northwestern University Press, 2016. (Studies in Russian Literature and Theory)
В 1929 году книга Бахтина о Достоевском подверглась нападкам со стороны ее первых марксистских критиков как «идеалистическая». С тех пор ее блестящие и заманчивые, но небезупречные положения относительно полифонии и диалогического слова побуждают философски подкованных критиков предлагать ту или иную корректировку. Алина Вайман принадлежит к числу лучших из них. Ее метод заключается в обращении к молодому Бахтину для исправления Бахтина зрелого, с опорой на немецкого феноменолога Макса Шелера, работами которого о сочувствии восхищался Бахтин. Добавьте Шелера, предлагает Вайман, и кантианские рассуждения раннего Бахтина об отношениях «я» – «другой», где мое «я» обязано оформить ваше, окажутся соотнесены с его исследованием о Достоевском, в котором развивается мысль о радикальной неполноте личности и сосуществовании. Рассуждения Бахтина о Достоевском спорны. На уровне персонажа постоянное предоставление привилегий «другому» в диалоге и мандат на «сосуществование и взаимодействие» в полифонии игнорируют развитие героя во времени и препятствуют культивации личной сферы. На уровне структуры романа нивелирующие эффекты диалога и полифонии затемняют иерархию ценностей Достоевского. Однако равновесие может быть восстановлено, полагает Вайман, если обратиться к ранее выдвинутой Бахтиным идее вживания (той самой «активной эмпатии», которая обозначена в заголовке). Это не та жалость, стихийная, еще более удручающая и вдвойне лишающая сил, которую презирал Ницше. Здесь «активная» означает обладающую нравственной силой. Эмпатирующий не принимает на себя чужую боль. Точнее, мое «я» ненадолго оказывается на вашем месте (как это происходит, остается загадкой), наши горизонты на мгновение совпадают и взаимообогащаются, после чего мы вновь становимся самими собой. Такое сострадательное, временное соединение «я» и «другого» никогда не является окончательным, никогда не приводит к слиянию и всегда оставляет путь к отступлению.
Вайман полагает, что положительным героям Достоевского необходимы и Бахтин, и Шелер, тогда мы сможем их правильно понять. Модель Шелера позволяет «я» сохранять «остаток» себя, то личное «индивидуальное невыразимое», что заставляет «я» стремиться к переменам, достоинство и веру в полноту собственного воплощенного образа, в которых ему отказывает Бахтин. Допущение неокончательности или полноты свободного доступа в человеческом общении не всегда безоговорочно хорошо. В поисках оптимального взаимовоплощения у Достоевского Вайман подразделяет свое исследование на три части. Введение и первые две главы повествуют о хрупком, сложном явлении эмпатии, интуитивного постижения сознания другого. В четвертой, пятой и шестой главах проводится тщательная интерпретация проявления активной эмпатии в трех шедеврах: «Записках из Мертвого дома», «Идиоте» и «Братьях Карамазовых». Тюремные квазимемуары – частично удачная реализация эмпатии (но в основном в ретроспективе); «Идиот» – по преимуществу неудачная (от слияния Мышкина со страдающим становится только хуже); Алеша Карамазов – победная: Алеша знает, чего хочет, действует сообразно, когда его унижают, может скорбеть, но не оскорбляться и благодаря этому способен понимать других, но не «завершать», что делает его всеобщим любимым «на редкость мудрым другом» (215)[172]. Эти две части книги Вайман соединяются главой три, мрачным отступлением по поводу антиэмпатии в «Записках из подполья» сквозь призму шелеровского понимания обиды. Когда из-за ложных поисков свободы подпольный человек отказывается от воплощения, в нем рождается бессильная ярость, остающаяся навсегда.
Анализ подкрепляется 60 страницами замечательных примечаний, парадоксальным образом подчеркивающих пробелы в основной части. Вайман убедительна в случае бывшего каторжника Горянчикова, абсолютно права в случае подпольного человека и блистательна, когда дело доходит до Алеши. Однако у меня возникли претензии относительно князя Мышкина, неотступно преследующего читателя во второй части книги. Вайман признает, что он катастрофически подводит и себя, и других. Она допускает, что эмпатия может «породить хаос», если ее «не сдерживать и не направлять спокойно-прагматичным расчетом долгосрочного благополучия обеих