Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну и пошел он оттуда, из гостей, от их кильки на вольный воздух поскорее, Люська вышла его проводить. Он уже в пальто стоял в прихожей, и тут она как повиснет на нем, как вопьется — безысходно, отчаянно, не оторвать, как в том вагоне двадцатитрехлетней давности. Но он оторвал, вышел из их дома на улицу, в ветер, в свежесть снега. Лицо закрывать ладонями не стал, руки в карманы сунул, снегу подставился и ветру, чтоб смыло и след этих запахов.
И чтобы он еще туда хоть раз... слушать про заводы Рено! И вообще он в свой город возвращаться больше не будет. С каждым встречным там надо остановиться — улыбаться, объяснять: семья, квартира, должность... Устаешь ужасно. Как метеорит, врезавшись на своей привычной скорости в плотную среду атмосферы, от трения перегревается... В Кремле, в Музее Ленина, отец рассказывал, экскурсоводша говорила: «А вот в этом шкафу висят платья Надежды Константиновны, их было у нее два. Я не буду открывать шкаф: от соприкосновения с воздухом они портятся и могут рассыпаться, но поверьте мне: их всего два». Так и отец со своим прошлым: чтоб не рассыпалось от соприкосновения, лучше не открывать дверцу. Пусть уцелеют счастливые миги юности: вот какой-то Новый год, и их Люська в чужой компании, они звонят туда по телефону: «Люся, мы сейчас придем, но, когда позвоним у двери, уж окажи нам честь, открой сама!» Гангстеры, она им эту честь оказала, открыла, а они ее — хвать в приготовленную шубу, в машину — умыкнули. Пока та компания спохватилась и ринулась в погоню, их и след простыл. Смеялась в машине... Сердилась и смеялась. Тузила его кулаками и ругалась, смеясь. Да...
Так они и остались все там, на стартовой площадке. В том милом сердцу городке, где у магазинчика разговоры: «Продавщица коробку-то с тортом открывает, а оттуда тараканы — шурх! И она хоть бы извинилась!» — «А чего, поди, извиняться, уж они, чай, много-то не съели!» Там Вася Малыгин, лишенный всех своих улыбок, шел сквозь танцевальный зал в клубе, где каждому было известно, что Васина подружка променяла его вчера на другого.
Много прелести, конечно, было в той жизни. Если оставить ее позади, а не при себе.
Наш город тоже, в общем-то, глухомань дремучая. И домашняя простота, «передай-ка на билет!» говорят как своему. А однажды зимой: подошел к остановке битком набитый троллейбус, открылась передняя дверь, но женщине с закутанным ребенком на руках некуда было войти, и тогда водителыша решительно поднялась с места, открыла кабинку и лично вытолкала взашей двух баб с передней площадки, чтобы замерзшая мать могла заступить на их место. И бабы те отнеслись к этой необходимой мере с молчаливым пониманием.
Город наш... Мой город. Темно в доме, спят давно родители. У них уже не будет такой тоски, что не дала бы им заснуть. Такой смертной тоски, какая бывает только в юности. Развод, крах жизни — все равно усталость и сон окажутся сильнее. Нет, жаль будет, если они разведутся. Хорошие ребята.
По одной из лженаучных теорий Корабельникова... Стоп, а не Корабельников ли? Тот, кто занял так много места не только в голове матери, но и, похоже, в других местах. В сердце, как писали в старинных романтических книгах... Так вот, по его теории, люди как химические элементы: бывают инертные, реактивные и радиоактивные. Человек—кислород социально активен, может связываться с самыми разными и многими атомами, образуя разные молекулы. Человек—радиоактивный постоянно распадается, заражая все вокруг себя. Человек—инертный газ ни с кем и ни с чем не образует связей. Внутренне совершенен и замкнут в себе. Он не страдает от одиночества, одиночество есть его природа. Возможно, я как раз и есть инертный газ.
Почему, рассуждает лженаучный Корабельников, люди сходятся легче всего на отдыхе, в поезде, в армии? Потому что, вырванный из привычной молекулы семьи, человек становится ионом, его свободные связи готовы к вступлению в реакцию. Кстати, считает он, при разводе супругов они зачастую тут же связывают себя с людьми, которые почти повторяют их прежних партнеров: таковы законы химии человеческой.
Надо будет напомнить матери эту лженауку. Надо ее предостеречь. Опасность нарастает. Мать стала у нас семейным диссидентом. Кто-то смущает ее, кто-то обратил ее сознание против того, на чем оно двадцать лет самодовольно покоилось. Заявляет, например, что такого понурого животного, как наш человек, ни одно стадо в мире не знает. И потому для нас так актуальна проблема вождя: пастуха. И только у нашего, дескать, народа тираны неизбежны. Еще, правда, у китайцев и вообще на Востоке, где люди тоже — вроде пчел, как у нас, где сам по себе человек — ничто, с детства это знает и пьяница он запойный потому, что куда ни придет: «Можно?» — а ему: «Куда прешь!»
А отец спорит, негодует: нет уж, фиг! Это селяне, дескать, переехавшие в город, чувствуют себя не в своей тарелке, а потомственного рабочего или крестьянина — да ты его с места не сдвинешь!
А она:
— А вот мой дед, потомственный был крестьянин, на своей земле, в Сибири, еще ничем не пуганный, еще только начиналось это все: то белые приходят, то красные, то зеленые, то не поймешь какие, и все карают за предыдущих. Одни вывели всех наличных мужиков, построили, рассчитали, каждому десятому завтра на расстрел. И деду выпало. Так вот, истопили ему баню, воем голося, вымылся он, чистое исподнее надел: завтра на смерть. А в стойле между тем два жеребца стоят,