Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что она говорит?
Дроссель перевел ее слова Обману.
— Wo ist dein Mann? — спросил Обман Зиту. — Nicht, nicht zu Haus?[10]
— Где тфой муш? — Красная полоска на щеке Дросселя дрогнула. — У партизан? Нет?
— Нет, нет. — Зита сделала усилие и улыбнулась. — Он в Германии, он там на работах, в шахте работает. Тут у нас в Лескове мало мужчин, только старики остались. Немецкие солдаты в октябре многих забрали.
— Ах, — сказал Обман.
Потом, когда Дроссель все ему перевел, кивнул:
— Это партизанская деревня. Надеемся, что наши солдаты правильно поступили с партизанской заразой, уничтожив ее. Надеемся, те солдаты были не такие, как обер-лейтенант Гальс. Этот бернардинец на пенсии!
Зита повернулась к Обману, снова перемогла себя и улыбнулась.
Обман с минуту слушал ее.
— Что она сказала? — спросил он Дросселя. — Какой все-таки противный язык — его даже русские не поймут!
— Она говорит, — сказал Дроссель, — что была голодна и изжарила себе яичницу из последних яиц. Больше, говорит, у нее нет. Говорит, если мы не обидимся, она угостит нас хлебом, а если подождем, она нам что-нибудь сварит.
— Ах нет, — сказал Обман. — У нас в машине достаточно еды. Спроси ее, Отто, спокойно ли в деревне, не знает ли она чего про партизан, не ходят ли сюда, и так далее и тому подобное, ты ведь знаешь, и спроси, отчего она не спит, отчего так поздно не спит?
— Почему, — спросил Дроссель, — почему…
Зита стянула с себя фуфайку, подошла к кровати и взяла в руки платье.
— Ach, nein, — сказал Обман, задерживая взгляд на Зитиных белых и гладких гибких руках, обнаженных до плеча, — nein!
— Брось, — сказал ей Дроссель, — Не натефать!
— Позвольте, бога ради, — прошептала Зита прерывающимся голосом, — дайте мне одеться!
— Nein! — сказал ей, ухмыляясь, Обман и покрутил головой, — nein, du…[11]
У Зиты потекли слезы. Она схватилась за фуфайку.
— Не натефать! К плита!
Майерский услышал, прижав ухо к покрывалу, как Зита открыла буфет, взяла из него каравай хлеба и нож и положила на стол.
— Хоть хлеба поешьте, — услышал он. — Другого ничего нет.
Он старался дышать как можно тише, не двигался, его мучил страх, как бы на кухне ничего не услышали, он торопливо дышал и был весь мокрый: пот заливал лоб, мокрой была ладонь, сжимающая винтовку. Пот стекал со лба и обжигал глаза — глаза снова защипало, как в январе. Он как будто снова увидел ядовитое сияние белого снега и синего неба. Он слушал, прижав ухо к покрывалу, но всего не мог понять.
Почему он это сделал? Почему Зита не выгнала его, как собаку? Ведь теперь… Великий боже на небе!.. Зита там полуодетая — и столько солдат! Он вздрогнул, рванулся, ему почудилось, будто Зита вскрикнула. У него прекратился шум в ушах. Нет, нет, великий боже! Почему она не выгнала его? Ведь она — она, Зита Фуркова, должна была это сделать… Майерский начал дрожать, влажные пальцы скользнули по гладкому дереву винтовки.
Немецкий разговор в кухне прекратился.
Обман позволил солдатам отрезать себе по ломтю Зитиного белого хлеба. Они смолкли и старательно ели. Этот хлеб показался им очень вкусным после военного хлеба, который им постоянно давали, хотя от Зитиного хлеба и першило немного в горле. Обман и себе отрезал краешек, откусил от него и сразу же вспомнил Ален, детство. По его выбритому лицу прошла тень гнева, потому что на аленской мельнице был хороший хлеб и хорошая жизнь.
Зита медленно ела несоленую яичницу. Она ела насильно, потому что успела поужинать оставшейся от обеда фасолевой похлебкой с хлебом.
Она прижимала к бокам руки, белые и гладкие, грудь ее поднималась под белой кофточкой. Господи, ведь этой яичницей она собиралась кормить Майерского. И снова возник страх. Господи!.. Она посмотрела вниз — на полу перед дверью с башмаков Майерского натекла грязная лужица, в комнату вели четыре мокрых следа, у двери тоже была грязная лужица. Вдруг заметят! Мокрые следы ведут к самой постели. Она посмотрела на сковородку — и трети яичницы еще не съела…
— Ты не голодна? — спросил ее Отто Дроссель. — Почему так долго ешь?
— Что вы сказали?
— Почему так долго ешь?
Зита еще раз взглянула на лужицы на полу.
— Мне неприятно, — ответила она Дросселю, — что я ем одна. Нехорошо, что мне нечего предложить вам.
— Что она сказала? — спросил Обман, взглянув на Дросселя. — И почему она улыбается?
Дроссель перевел.
— Ох, — произнес Обман, отметив, что зубы у Зиты мелкие и здоровые; он обратил внимание на розовую полоску ее обнажившихся десен и продолжал: — Как она любезна! Вот уж не ожидал! — Он откусил еще кусочек хлеба: — А чему она улыбается?
— Чему ты улыбаешься?
— Я рада, — отвечала Зита, — я очень рада, что вы пришли, потому что теперь нечего бояться, а то ведь мне каждую ночь страшно — сплю я теперь мало, мальчик у меня болеет… А вы пришли, вы, слава богу, пришли… — на глазах у нее появились обжигающие слезы, они быстро потекли по щекам. — Я рада, что вы здесь, я бы угостила вас чем-нибудь, да нет ничего, — повторяла она, плача, — мне бы надо что-нибудь сварить, да нет ничего в доме, а выйти нельзя, в пристройку нельзя… Ради бога, позвольте мне одеться, не оставляйте меня так!..
Она разрыдалась. Отставила сковородку на плиту и подняла мокрые от слез глаза на немцев — все лицо ее дрожало; она смеялась и плакала.
— Позвольте, бога ради!
— Она просит о чем-то? — спросил Обман. — Отто!
Дроссель открыл было рот.
— Нет ничего дороже того, — сказал Книвальд, — что добыто просьбой. Ха-ха-ха!
Майерский услышал слова Зиты, и ее плач и гогот немцев. Он не все понял, но маленькое удовлетворение, что немцы ничего не подозревают на его счет, едва возникнув, утонуло в страхе и жалости. Они обыщут комнату… Бедная Зита! Не заслужила она, чтобы кто-нибудь так поступил с ней. Великий боже!
Страх на минуту пресек его дыхание. Его залил холодный пот. Грязное белье прилипло к спине, к груди, к ногам. Зита! Зитка! — билось у него сердце. Он не должен был так поступать с ней там, в Чехии, в Радотине… Прошло с тех пор одиннадцать или двенадцать лет, но тогда он вынужден был так сделать, иначе его бы сожрали с потрохами. У него в радотинском имении работало 120 работников, и он обкрадывал их, воровал продукты. Сначала он выдавал Фурковой и Зите всего вдоволь, но понемногу стал таскать и для себя. Сначала он брал совсем немного —