Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только шарманке Горный уделил особое внимание:
Когда в угрюмом колодце петербургского двора раздавались первые хриплые звуки шарманки – становилось как-то еще грустней и безотрадней. Может быть, это только казалось, но слышалась шарманка чаще всего в серые дни, когда шел нескончаемый, еле видный дождь. Первые звуки были хриплые, приседающие; потом внезапно раздавались глухие, низкие басы, жившие совсем отдельной жизнью от мелодии. Ее выводили писклявые флейты и какие-то неведомые шарманочные голоса. Всегда они на что-то жаловались. И даже веселые шарманки и пляс были какими-то горестными, точно воспоминание о прежней радости, которая теперь, в этот серый дождь никогда не вернется. <…> Внезапно в шарманке (вы это помните) раздавались какие-то добавочные звуки, похожие на фагот. Они прорывались неожиданно, были какими-то свежими, – и было в них что-то человеческое, похожее на голос. Всего два или три колена. Может быть, это были остатки прежней чистой мелодии, когда шарманка была еще новой, только что купленной. Потом она охрипла, простудилась, состарилась. Но эти две-три случайные трубочки, похожие на камышовые дудки, остались, и от их голоса, неожиданного полного звука, – вроде густой струи фагота, – делалось еще сиротливей[1087].
В книге «Только о вещах» Горный детально, даже маниакально, воспроизводит предметно-вещевой мир его детства (от книг до инструментов). Вещи и предметы Горного обладают всеми свойствами: формой, цветом, запахом и т. д., но они немые. Горный не слышит окружающий его мир, его Петербург глухонемой. Иван Лукаш в рецензии писал: «тема книги „Только о вещах“ становится темой о потерянном нами понимании вещей. <…> …Не сегодняшняя вещь его [Горного] восхищает, а та, какую унесла его память о детстве. <…> Не о живых вещах рассказывает Горный, а о вещах, ушедших в небытие, – в Вечную Память»[1088].
В памяти Лукаша, младшего современника Горного, Петербург ассоциируется не с предметно-вещевым миром, а со звуками, вот как он сформулировал свое ощущение города в очерке «Питерская мелодия», о котором речь пойдет ниже: «Но все живое движение Питера, смутно-светлое, и самое малое и самое большое, стало для меня звуками какой-то одной необыкновенно светлой мелодии»[1089].
Иван Созонтович Лукаш (1892–1940) – сын сторожа петербургской Академии художеств (в здании которой он появился на свет), прозаик, журналист, окончил юридический факультет Петербургского университета; в 1918–1920 годах служил в Добровольческой армии, с которой эвакуировался на Запад. Жил в Праге, Берлине, Риге, с 1928 года постоянно находился в Париже. С Сергеем Горным он познакомился в Берлине в начале 1920‐х годов.
Автор восторженного предисловия к эссе Горного «Санкт-Петербург», в котором он отмечал, что на страницах книги «встает в светлой дали призрачная зыбь петербургских улиц, шум шагов, голоса. <…> Питер недавний, обиходный, смутный и оттепельный, с живым роением улиц»[1090].
Лукаш сотрудничал в разных эмигрантских периодических изданиях, в том числе в парижской газете «Возрождение», где поместил «петербургские очерки» «Петропавловская крепость» (1933. 22 окт.), «Петербургские крыши» (1935. 9 нояб.), «Питерская мелодия» (1936. 21 и 22 нояб.); а в «Харбинском времени» – «На Николаевском мосту» (1938. 12 апр.). Мой покойный друг и соавтор Рашит Янгиров (1954–2008) републиковал эти очерки в «Memento vivere: Сборник памяти Л. Н. Ивановой» (в дальнейшем при цитировании страницы приводятся по этому изданию).
В очерке «Петербургские крыши» автор вспоминает детство на крышах Академии: «Мозаический двор, и дребезжание извозчичьей пролетки на затихавшей к вечеру Васильевской линии, и грустные гудки буксиров на Неве»[1091].
Почти беззвучной была только территория Петропавловской крепости, о чем говорит Иван Лукаш в очерке «Петропавловская крепость»: «В Петропавловской крепости умолкал шум города, шум жизни, в ней само время умолкало. <…> В городе, за магическим кругом бой курантов казался очень ломким и нежным. Здесь же, на крепостном дворе я каждый раз вздрагивал от их боя. Со страшной силой проливался внезапно в вышине холодный звон и только в дрожащем и длительном умолкании его был звук нежный и умиротворенный, какой он слышался и там, в белом городе, за белой Невой, в зимнем сизом дыму»[1092].
Уместно здесь вспомнить знаменитого анархиста, князя Петра Кропоткина, который провел в крепости два года (1874–1876). По его свидетельству, Петропавловская крепость, по сравнению со знакомыми ему европейскими тюрьмами, была «настоящая могила, до вас не долетает ни единый звук, за исключением шагов часового»[1093]. «Абсолютная тишина нарушается лишь перезвоном крепостных часов, которые каждую четверть часа вызванивают „Господи помилуй“, каждый час – „Коль славен наш Господь в Сионе“, и, в довершение, каждые двенадцать часов – „Боже, царя храни“. Какофония, производимая колоколами, постоянном меняющими тон при резких переменах температуры, поистине – ужасна, и неудивительно, что нервные люди считают этот перезвон одной из мучительнейших сторон заключения в крепости»[1094].
Александр Бенуа вспоминает бой курантов Петропавловской крепости во время катания на лодке по Неве в белые ночи:
Весла равномерно и глухо хлопают по воде, едва журчит струя за кормой… <…> Насторожившаяся тишина стоит вокруг, всякий разговор давно замолк. И вдруг в этом торжественном безмолвии, в прозрачных сонных сумерках, между едва потемневшим небом и странно светящейся водой, откуда-то сверху, мягко ложась на воду, начинают литься точно полые, «стеклянные», «загробные звуки». Это заиграли куранты на шпиле крепости, это они возвещают в двух молитвенных напевах, что наступила полночь… Играли куранты «Коль славе наш господь» и сейчас же затем «Боже, царя храни». Музыки этой хватало почти на весь переезд, так темп был крайне замедленный, но различить, что именно слышишь, было трудно… Обе столь знакомые мелодии превращались в нечто новое, и это тем более, что и тона колоколов не обладали вполне отчетливой верностью, а благодаря эху звуки на своем пути догоняли друг друга, а то и сливались, образуя до слез печальные диссонансы.
Говорят, узников, заключенных в крепости, ежечасные эти переливы, длительное это капанье звуков в ночной тиши доводило до отчаяния, до безумия. Возможно, что и так. Куранты звучали, как плач, а то и как медленно читаемый и тем более неумолимый приговор. Этот приговор носил сверхъестественный и прямо-таки потусторонний характер. <…>
Вообще во всем Петербурге царит изумительно глубокая и чудесная музыкальность. Пожалуй, это идет от воды (по количеству рек и каналов Петербург может соперничать с Венецией и Амстердамом), и музыкальность эта как бы заключается в самой влажности атмосферы. Однако что там доискиваться и выяснять. У Петербурга, у этого города, охаянного его обитателями и всей Россией, у этого «казарменного», «безличного», «ничего в себе национального не имеющего города», есть своя душа, а ведь душа по-настоящему только и может проявляться и общаться с другими душами посредством музыки[1095].
Праздничным концертом для мальчишек и василеостровцев было прохождение Финляндского