Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гудок проворковал на Неве. <…> Прекрасная, светлая, тонкая задумчивость разлита в воздухе, какое–то прозрачное прислушивание. Великий покой кругом: Нева, Исаакий, Зимний дворец.
Извозчичья пролетка продребезжала по булыжникам набережной.
И вот в воздухе, издалека послышалось бархатистое буханье. Проскрежетал красно-желтый трамвай на Петербургскую сторону, буханья больше не слышно. Нет, вот снова. И какой-то звенящий, плавающий звук. Исчезнет, донесет, уже стройнее.
Это очень далеко, но уже догадываешься, что это музыка. Большая музыка. Она несет радостную тревогу, светлое беспокойство. Музыка, музыка где-то. <…>
Идет полк. Прохожие на набережной оборачиваются к Николаевскому мосту.
Музыка еще за Невой. От Конногвардейского бульвара, у Благовещенья идет с оркестром полк на Васильевский остров… наша василеостровская гвардия.
Музыка ближе. Полк уже на Николаевском мосту, и музыка движется перед ним, как звенящая прозрачная стена… все слушают бодрый и немного щемящий, сильный и светлый русский марш. <…> Все стало светлее, краше под такты музыки[1096].
Далее Лукаш детально описывает прохождение музыкантов по мосту.
Очерк «Питерская мелодия» – калейдоскоп звуковых ассоциаций, связанных с различными уголками Петербурга, которые, по ощущению автора, и составляют мелодию города:
Но все живое движение Питера, смутно-светлое, и самое малое и самое большое стало для меня звуками какой-то одной необыкновенно светлой мелодии. И теперь наш исчезнувший Питер слышен мне, как один светло-печальный стих, прозрачная мелодия… <…> В тишине прольется ломкое звененье, нежный перебой Петропавловских курантов, всегда тончайший, внезапный, точно выбирающий самое чуткое мгновение тишины для гармонического звука «Коль Славен».
Васильевский Остров – мелодия.
Галерная Гавань. <…> О таком затаенном, о таком скромном, пела наша Галерная Гавань, с ее немощенными мостовыми, травою у заборов, ставнями, вырезанными сердцем. Нечаянный мир тишины.
Таких нечаянных миров было в Питере много. <…> Галерная Гавань была иным миром, чем Васильевский Остров, а Остров не походил на Пески и Коломну.
Огромное серое небо, огромный серый залив были за низкой Гаванью. От самого ее имени затаилась у меня детская тревога: наводнение.
Ночью пушка гремела на Петропавловских верках, на Адмиралтействе подымали красный фонарь, и у нас говорили: «Галерная Гавань затоплена, вода подымается». <…>
Как-то, гимназистом, я попал в Коломну.
Тоже отдельный мир, дремлющий тихо. <…> И Коломна тоже мелодия… <…>
Я слышу звуки ее: ночную пушку наводнения, черный звук зловещей тревоги, и ее верхний, светлый звук «Коль Славен», всегда нечаянный, обещающий нам, мертвым и живым, навеки гармоническое и прекрасное.
В дребезжании и позванивании конок, в уличном роении, утомляющем и куда–то влекущем, был слышен еще один звук той мелодии: плавный военный марш, с глухим стуком турецкого барабана, чаще всего марш Гвардейского экипажа «Белый Орел». <…>
И гудок буксирного парохода на Неве, был звуком мелодии. Легкое, печальное воркованье. <…> Звук той мелодии был и в сиплом придыхании шарманки, в сумерках, на дворе, и в торопливом шепоте осеннего дождя, и в легком скрежете кленовых желто–красных листьев о питерскую панель.
На Смоленском кладбище «в голых березах в вышине дышит кладбищенский ветер, как струны огромной Эоловой арфы. <…> Звук ветра, шелест сквозящий, прохладное дуновение, проносимое мимо, – вечный звук мелодии Питера[1097].
«Наш Питер – мелодия»[1098], – так завершает этот очерк Иван Лукаш.
Часть II. Петербурговедение
БУЛГАРИН-БЫТОПИСАТЕЛЬ И ПЕТЕРБУРГ В ЕГО ОЧЕРКАХ[1099]
Фаддей Венедиктович Булгарин (1789–1859) – один из самых популярных и плодовитых литераторов пушкинской эпохи. По подсчетам исследователя, он «оставил около 50 томов сочинений»[1100] (без учета писем и доносов[1101]). Сам Булгарин, склонный к самохвальству, указал, что им было «написано и издано… 173 тома»[1102].
В советское время сочинения Булгарина не переиздавались. Его творчество также не привлекало внимание исследователей, если не считать нескольких статей социологического направления, появившихся в конце 1920‐х – начале 1930‐х годов[1103], и кратких, но принципиально важных соображений Вадима Вацуро, высказанных позже в общих работах о прозе 1820–1830‐х[1104]. В то же время имя Фаддея Булгарина (и прозвище Видок Фиглярин), ставшее нарицательным – синонимом «доносчика», «агента III Отделения», «продажного журналиста», «дельца от литературы», – на протяжении многих десятилетий было на слуху у читателя, во многом благодаря популярной пушкинистике (или по ее вине).
Эта ситуация породила интерес к его биографии и произведениям, о чем свидетельствует начавшееся (после цензурного послабления) переиздание сочинений.
Что же касается изучения Булгарина, то, естественно, внимание исследователей привлекла в первую очередь реальная биография этой одиозной личности, то, как складывалась его репутация в литературной среде, и тактика популярного журналиста[1105].
Освобождение отечественной науки от советских идеологических установок (где непререкаемым авторитетом пользовались оценки демократической критики XIX века) позволило приступить к непредвзятому изучению деятельности писателя, в свое время претендовавшего на первенство в литературном мире, и к уяснению его места в литературном процессе[1106].
Из сопоставления большого количества появившихся в последнее время научных работ[1107] можно сделать парадоксальный вывод. С одной стороны, Булгарин объявлен зачинателем новых литературных жанров (современного и исторического романов, фельетона, очерка, утопии, батального рассказа, фантастики)[1108]; с его именем справедливо связывается появление первого научно-популярного журнала[1109] и – что наиболее существенно – издание (совместно с Н. И. Гречем) первой частной ежедневной газеты «Северная пчела» (1825–1864). С другой стороны, обращаясь к его художественным произведениям (романам и военным мемуарам, анализу которых были посвящены специальные работы), исследователи по-прежнему утверждали, что творчество Булгарина не является «художественным открытием» и что автор не был «новатором» и оригинальным сочинителем[1110].
Бытописательные (нравоописательные) статьи и очерки Булгарина до сих пор не стали предметом подробного изучения в отечественной науке[1111]. Между тем именно они сделали имя писателя широко известным русскому читателю. Эти произведения в основном помещались автором в специальном отделе «Нравы» «Северной пчелы»[1112] и под той же рубрикой включались в собрания сочинений. Следует оговориться, что жанр очерка сложился и, главное, был отрефлексирован русской критикой только к 1840‐м; в 1820–1830‐е годы эти тексты определялись размытым понятием «статьи о нравах». Сам Булгарин назвал свои «статьи» «очерками» только в 1840‐х годах: публикуя «Чиновника» в 1842 году, он определяет его как «очерк», а отдельный сборник, изданный в 1843 году, выходит под заглавием «Очерки русских нравов».
Нравоописательными заметками Булгарин, вероятно, дебютировал как польский писатель. Если верить его словам, он уже «в 1815 году был известен в Польше сатирическими статьями о нравах, помещенными им в разных польских журналах»[1113]. С большой долей вероятности можно говорить о его участии в 1816–1819 годах в виленских периодических изданиях, среди которых исследователи особо выделяют газету «Wiadomości Brukowe» («Уличные известия»). Безусловно же можно утверждать, что сатирические статьи «Уличных известий» с их «старомодным стилем» – в духе «всевозможных „зрителей“ XVIII века»[1114] – оказали влияние на тематику и стилистику русских очерков Булгарина[1115] и на его нравоописательный роман[1116]. Для нашей темы особо следует отметить ориентацию польской газеты на городскую тематику, о чем свидетельствует ее заглавие[1117].
Однако русские критики и рецензенты 1820‐х годов, мало знакомые с польской литературой, сопоставляли сатирико-бытовые очерки Булгарина с другими образцами европейской литературы, в частности с серией сатирических очерков-фельетонов французского журналиста Виктора Жозефа Этьена Жуи, которые еженедельно помещались в «Gazette de France». В начале 1810‐х годов они были