Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нина Петровна не раз рассказывала сослуживицам, таким же дамам с заслугами, как она, работавшим в секретариате у Постышева, что «Андрей — будущий Шишкин или Малевич», и Нина Петровна мечтает о том, чтоб Сталин позволил ему написать свой портрет с натуры. «Ну-у-у», — выдыхали дамы, мечта казалась слишком смелой. «Шишкин неплох, — заметила толстая крыса с перманентом, — но он так и остался жить в лесу с мишками, а Малевич все-таки революционный художник». Прилизанная цапля в очках возразила с укором в голосе: «Родная природа всегда с нами, а революция уж прошла…» Укор в голосе всегда настораживал: никто не знал, стоит за этим что-то судьбоносное (мало ли, может, даме известно, что сказал пять минут назад Сталин) или это просто манера разговаривать. Тогда к угрожающим интонациям прибегали постоянно.
Короче, был такой разговор за чаем с сушеной хурмой, шоколадками «Наша марка» и печеньем курабье. И вдруг помощник Постышева вызывает Нину Петровну и говорит: «У вас, кажется, внук — Айвазовский?» И велел привести его завтра же, «пусть посидит, попробует нарисовать, товарищ Сталин детей сами знаете как любит». Вот и вышел рисуночек и пережил автора, портретируемого и всех свидетелей. Сталину рисунок не показали, потому что Андрюшенька так робел, что взглянуть на вождя не посмел ни разу, а смотрел на висящий в зале портрет Сталина, с него и срисовывал. Нареканий не было, но восторгов тоже: «Пусть подрастет, — сказал помощник, — мал еще для таких вещей».
Андрюша этого не слышал, но после высокого визита и карандашного упражнения впал в состояние почти каталептическое. Оно хорошо сочеталось со ступором, в котором пребывала Андрюшина мама, хотя причины у них были разные. Так что естественно, что ни мать, ни сын не слышали звонков в дверь и не сразу обернулись на нянькин зов. Живи они на полвека позже, сидели бы в наушниках, каждый со своей музыкой, и поэтому бы не слышали, что творится вокруг.
— Да, Катя, — отозвалась Виля.
— Да, Катя, — повторил и Андрюша.
Революция все же произвела сдвиг в классовых отношениях: Виола звала няню на «вы» и Катя, а у Кати язык не поворачивался обращаться к хозяйке без отчества, хотя они были ровесницами. Но с Андрюшей установилось равенство: они с няней были на ты.
Надя Корицкая заходила к Виоле часто, они были соседками. Познакомились у гинеколога, лежали в одном роддоме, родили дочек с разницей в неделю. Надя понравилась Виле сразу, и, честно говоря, никому в жизни Виля так не завидовала, как ей. Пунктов зависти было очень много. Хотя бы то, что она сирота и грозные взгляды исподлобья, которые Виля терпела от Нины Петровны, ей неведомы. Да и отношения между родителями казались Виле насквозь фальшивыми, она ни за что не хотела жить так же. Может, потому и была одна? Она и за это внутренне их упрекала: что вот был бы между ними совет да любовь, так и Виля продолжила бы традицию, впитала бы аромат дружной семьи, а теперь из-за этого не едет Марк.
Надя и Виля были в одинаковом положении: у Нади, правда, имелся законный муж, но какая разница, важно, что его тоже не было рядом. Он военный, его все время куда-то перебрасывают, и точно не известно, когда он вернется. Но в отличие от Вили Надя относилась к разлуке легко. Это тоже являлось предметом зависти. У Вили будто гири привязаны к душе, и две поперечных складки на лбу выросли рано, а Надя летает, порхает, упивается жизнью, и еще она красивая: вытянутое лицо (в отличие от Вилиного круглого), золотистые кудряшки (в отличие от Вилиных прямых и непослушных волос), рост, увеличиваемый высокими каблуками (из-за неправильно сросшихся после перелома ног соблазнительная обувь Виле заказана) — в общем, Надя была ровно такой, какой мечтала быть Виола.
О своих родителях Корицкая наотрез отказывалась говорить, но было понятно, что они существовали и, вероятно, погибли, по крайней мере выросла Надя не в детском доме. По ее внешности можно было прочесть, что она из семьи благополучной, может, даже аристократической. Черкесская княжна, что-то в этом роде. Тонкие черты лица, черные глаза, походила она и на француженку, в общем, было в ней все то изящество, которого Виля была лишена (рост 1 м 52 см, пышка, точеным профилем тоже не похвастаться), но Надя находила у Виолы исключительные достоинства. Надя чувствовала себя обыкновенной женщиной, а Виола была вихрем, самумом, в ней клокотали страсти и идеи, ее обаяние могло покорить любого; она стала для подруги источником энергии, которой флегматичной Наде недоставало.
Надя поначалу спрашивала у Виолы, где ее муж, но та сразу отрезала, что исповедует свободную любовь и от кого беременна не знает и знать не желает. Виля представлялась в этой паре эдакой бунтовщицей, самостоятельной, не принимающей от мужчин ничего, кроме любви в чистом виде, Надя же покорно признавала, что жить ей было бы не на что, если б муж не присылал денег, но она его и самого по себе очень любит и ждет. Этому Виля тоже завидовала: способности так просто и спокойно воспринимать свое положение. Виле жизнь на иждивении мужа казалась позорным пережитком прошлого. В последний год она и сама перестала работать, если не считать вялое написание диссертации о международном рабочем движении. Приехал бы Марк, тут бы оно и началось, движение это международное.
Но вот однажды в дверях послышалась французская речь — это был Жак Росси, который снова оказался в Москве и вспомнил про Вилю. Он был с русским провожатым, очевидно, приставленным к нему, и хотя чекист смущал, им все же удалось перемыть косточки общим знакомым.
— Жюль Умбер-Дроз, увы, поменял новое время на старые часы, — пошутил Жак, — решил, что не может подложить свинью родителям, дедам и прапрадедам, что должен продолжать дело их жизни.
Если б Виля слушалась маму, она очутилась бы вдруг хозяйкой швейцарских часов. Альпы — сенбернар — фондю — спать-в-десять-вечера. Нет, такое не могло случиться. Но золотые часы, подаренные на окончание гимназии, у нее всегда были на руке.
Виле было интересно узнать про всех, она отметила, что отстала от жизни, ей захотелось наверстать упущенное, немедленно вернуться в «Известия». В Коминтерн Виолу не только не звали, она боялась даже рядом где-нибудь оказаться: непонятно было, что говорить, как себя вести при невыясненной ситуации с Марком, а ежедневное ожидание новостей измотало ей нервы настолько, что само слово «Коминтерн» стало для нее непереносимо. Был и другой аспект, все французское направление зависло в ожидании дальнейших указаний сверху: 27 июня 1930 года на XVI съезде ВКП(б) Сталин назвал Францию «самой агрессивной и милитаристской страной из всех стран мира». Сталин сделал ставку на Германию, и союз этот длился долго, до самого утра 22 июня 1941 года. После выступления вождя французы-коминтерновцы, мнившие себя сталинскими соколами, а никакими не милитаристами, продолжали лететь на свет СССР, который был открытым огнем. Огнем он был с самого начала, но теперь добрался и до них. Жака Росси бросили в ГУЛАГ одним из первых, вскоре после его визита к Виле.
Сейчас Виле больше всего хотелось задать простой вопрос: «Где, черт подери, Виллемс?» — так же, как она спрашивала: «Ну как там Эжен, или Морис, или Карл?» А язык не поворачивался. Очень смущало, что чекист запишет в отчете ее вопрос про Марка. И вдруг молчавший весь разговор парень взял и ляпнул: