Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рождение небольшого числа грушевидных детей было приемлемой платой за общее благо эффективного механизма наследования. Точно так же тот факт, что дождь бесполезно поливает океаны, а не только обрабатываемые земли, – результат замечательного постоянства законов движения. Было бы возможно создать мир, в котором дожди шли бы только тогда и там, где они приносят наибольшую пользу. В этом смысле Мальбранш был готов признать, что Бог мог создать мир, «более совершенный, чем тот, в котором мы живем»[608]. Но, согласно Мальбраншу, физика такого мира была бы слишком запутанной. Поэтому, когда Бог выбирал из «бесконечности возможных миров», Он избрал тот вариант, который был наилучшим «в отношении простоты способов, необходимых для его создания или его сохранения»[609].
Лейбницу, который встречался с Мальбраншем в Париже, понравилась эта мысль об огромном количестве «возможных миров», и он принял рассказ Мальбранша с одной поправкой. Лейбниц думал, что неправильно говорить, будто Бог мог в каком-либо смысле сделать наш мир совершеннее. Так как наш мир имеет наилучшее возможное соотношение между простотой законов и желаемыми результатами, то его следует рассматривать как лучший из всех возможных миров.
Когда известие о лиссабонском землетрясении достигло Вольтера, спустя почти 40 лет после смерти Лейбница, он написал другу:
Да, мсье, физика может быть жестокой наукой. Было бы очень сложно объяснить, как физические законы творят столь ужасающие бедствия в лучшем из возможных миров. Сто тысяч наших соседей-муравьев внезапно оказались раздавлены в нашем муравейнике…[610]
Вольтер уже давно высмеивал Лейбница. Десятью годами ранее в другом письме он иронично поинтересовался, «почему так много людей перерезают друг другу горло в лучшем из всех возможных миров»[611]. Вольтер не был пессимистом: он оспаривал утверждения Паскаля о том, что человеческая жизнь во всех отношениях ничтожна. Но даже если все не так уж плохо, то, согласно Вольтеру, все наверняка может быть и лучше, и нелепо убеждать себя в обратном. В течение нескольких недель после землетрясения он закончил свою «Поэму о гибели Лиссабона», в которой ругал «обманутого мудреца, кричащего, что все полезно»[612] и противопоставлял ему опустошение Лиссабона. Единственный подходящий и гуманный ответ на подобное зло – это скорбеть, надеяться на лучшие времена и признать неспособность разума постичь смысл бедствия, как утверждал Бейль в своих рассуждениях о зле. Чего Вольтер не мог вынести, так это мысли, что некая безжизненная философская система способна продемонстрировать, что человеческие страдания необходимы и, следовательно, это не повод расстраиваться.
Руссо выразил Вольтеру недовольство его поэмой. По мнению Руссо, «большинство физических бедствий, которые мы испытываем… сотворены нами самими»[613] и число погибших в Лиссабоне стало лишь очередным результатом нашего неправильного современного образа жизни. Если бы горожане «жили в менее массивных зданиях, разрушения, возможно, были бы не такими значительными». Более того, меркантильные граждане сами виноваты в том, что не убежали в безопасное место после первых подземных толчков: «Сколько бедных созданий погибло… потому что кто-то захотел вернуться за своей одеждой, другой – за своими бумагами, третий – за своими деньгами?»
По словам Руссо, Вольтер вообще преувеличивал количество несчастий в мире, потому что общался не с теми людьми. Богачей не стоит слушать, так как они пресыщены иллюзорными удовольствиями и потому скучают. Интеллектуалы слишком малоподвижны, что делает их нездоровыми; кроме того, они слишком много думают, что делает их несчастными. Если бы только Вольтер обращал больше внимания на крестьян, – хотя, разумеется, не на французских, поскольку их угнетают богатые землевладельцы, – он бы нашел больше людей, удовлетворенных Божьим творением. Руссо, как и Лейбниц, также был склонен находить скрытые преимущества в явно неприятных сторонах жизни. Его тело в конечном счете будет съедено червями, но это тело «удобрит землю»[614], плоды которой питают детей. И, вновь вторя Лейбницу, Руссо настаивал, что во Вселенной все связано и, хотя мы не можем точно показать, каким образом страдания являются «неизбежными сторонами ее существования»[615], мы можем заключить это исходя из совершенства Бога. Руссо пришел к выводу, что, хотя и неправильно говорить, что «все есть благо», но справедливо утверждение, что «все есть благо с точки зрения целого».
Любая попытка показать, как зло уравновешивается бóльшими благами, способна вызвать разве что горькую усмешку: ведь именно это призваны иллюстрировать софизмы доктора Панглосса. Выпад Вольтера в адрес Лейбница и Руссо достиг цели? Поскольку Лейбниц заявлял, что ограниченный разум не способен постичь подробности Божьего плана, то может показаться несправедливым называть его Панглоссом, который с радостью изложил бы эти подробности любому слушателю. Но дело в том, что Лейбниц не мог устоять перед искушением говорить, как доктор Панглосс. Например, Лейбниц объяснял, что хотя большинство людей обречены на вечные муки, но современная астрономия говорит нам, что во Вселенной существует «бесчисленное количество шаров»[616], и эти шары вполне могут быть заселены бесчисленными инопланетянами, и все они окажутся на небесах. Поэтому мы не должны предполагать, что ужасная судьба постигнет большинство разумных существ только потому, что, несомненно, она постигнет большинство людей. Панглосс, наверное, гордился бы этой попыткой вывести счастливый конец из ужасной ситуации.
Кульминацией «Теодицеи» Лейбница становится притча, в которой он дает ответ на проблему зла «в наиболее ясной и популярной форме, какая только возможна для меня»[617]. Перед великим жрецом Юпитера Теодором во сне предстает богиня Афина и показывает ему дворец с бесконечным количеством залов, каждый из которых представляет собой возможную вселенную. Сооружение построено в виде пирамиды с непомерно большим основанием, и лишь один зал на ее вершине – настоящий и, следовательно, лучший из возможных мир. Осматривая эти залы, можно увидеть, что произошло бы, если бы история развивалась иначе. В качестве примера Афина берет случай из ранней истории Рима конца VI в. до н. э., когда Секст Тарквиний, младший сын последнего царя Рима, изнасиловал Лукрецию, жену своего друга, которая затем покончила жизнь самоубийством. Изнасилование и смерть Лукреции вызвали восстание, приведшее к свержению монархии и, таким образом, к основанию Римской республики, а следовательно, в конечном итоге и Римской империи. Таким образом, изнасилование «ведет к великим событиям»[618], как выражается богиня. Афина показывает Теодору зал (то есть возможный мир), в котором Секст, или, скорее, кто-то, очень похожий на настоящего Секста, не совершает своего преступления, а вместо этого ведет тихую и счастливую жизнь, покупая маленький сад и возделывая его. Такой мир, который предположительно устраивает нас с Теодором, может быть приятным для Секста, но в конечном итоге он не так хорош, как мир реальный, потому что в нем нет Римской империи. (Этот не лучший мир, кажется, изображен в последних строках повести Вольтера, когда Кандид говорит Панглоссу, что они должны прекратить философствовать и вместо этого начать возделывать свой сад. Параллель может быть случайной, но, похоже, это шпилька в адрес Лейбница[619].)