Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Город Нахичевань. Здесь с удовольствием увидел я слепого хана, ибо он один во всей силе чувствует гнусность правления, которому крайность одна заставляет повиноваться. «Последние дни жизни моей, – говорил он, – успокою я под сильною защитой оружия вашего. Некоторое предчувствие меня в том уверяет, ибо, зная персиян, не полагаюсь я на прочность дружбы, которую вы столько утвердить старались; я не сомневаюсь, что или они нарушат оную своим вероломством, или вас заставят нарушить ее, вынуждая мстить за вероломство».
2 октября. Урочище Баш-Апаран. Граница российская в стороне Персии. Далеко не доезжая, встречен я был командою донских казаков, высланных для конвоя. Вскоре после сего, на возвышении усмотрели мы развевающиеся знамена храбрых войск наших. Удовольствие мое было свыше всякого выражения, и теперь не вспоминаю я о том равнодушно. Далеки были от меня горделивые помышления, что я начальствую в странах сих, что мне повинуются страшные сии войска. Я стал бы в рядах сих храбрых воинов, и товарищем их в равном с ними состоянии я нашел бы удовлетворение моей гордости. Никогда неразлучно со мною чувство, что я россиянин.
Тебе, Персия, не дерзающая расторгнуть оковы поноснейшего рабства, которые налагает ненасытимая власть, никаких пределов не признающая; где подлые народа свойства уничтожают достоинство человека и отъемлют познание прав его; где вера научает злодеянием, дела добрые не получают возмездия; где нет законов, преграждающих своевольство и насилие; где обязанности каждого истолковываются раболепным угождением властителю; тебе, тебе посвящаю я ненависть мою и, отягчая проклятием, прорицаю падение твое.
10 октября. Город Тифлис. В то самое время возвратился я из Персии, в которое прошлого года приехал из Петербурга. С каких противоположных сторон! В какое непродолжительное время! Здесь нашел я бездну дел, и нет времени помышлять о сем журнале. Оканчиваю мои записки, которые писал я для того, чтобы прочесть как шутку друзьям моим или впоследствии привести на память происшествия, которые странностью своею всегда казаться будут новыми.
«Любезный и почтеннейший
Арсений Андреевич!
С чудесною скоростью окончив дела мои в Персии и сходно с волею государя императора, возвращаюсь к половине будущего ноября в Тифлис.
Сначала приняли было меня ловко персияне, но кончилось тем, что я их застращал так, что они отказались от конференций со мною и оставили все свои претензии по возвращение им земель завоеванных. Я вершка не уступил, хотя предоставлено мне было найти возможность сделать шаху угодное. Приходилось так, что я объявил министрам персидским, что если малейшую увижу я холодность или намерение прервать дружбу, то я, для достоинства России, не потерплю, чтоб они первые объявили войну, а тотчас потребую по Араксу и назначу день, когда приду в Тавриз.
Надо заметить, что это столичный город любимого сына, назначенного наследником. Угрюмая рожа моя всегда хорошо изображала чувства мои, и когда я говорил о войне, то она принимала на себя выражение чувств человека, готового схватить зубами за горло. К несчастию их, я заметил, что они того не любят, и тогда всякий раз, когда недоставало мне убедительных доказательств, я действовал зверскою рожей, огромною своею фигурой, которая производила ужасное действие, и широким горлом, так что они убеждались, что не может же человек так сильно кричать, не имея справедливых и основательных причин. Когда доходило до шаха известие, что я человек-зверь неприступный, то при первом свидании с ним я отравлял его лестью, так что уже не смели ему говорить против меня, и он готов был обвинять того, кто мне угодить не может.
Не говори, брат Арсений, не раз случалось, что я, выхваляя редкие и высокие души его качества и уверяя, сколько я ему предан и тронут его совершенствами, призывал слезу на мои глаза и так и таял от умиления. На другой день только и говорено было обо мне, что не было такого человека под солнцем. После чего не смел никто говорить против меня, и я с министрами поступал самовластным образом. Чего они не смели докладывать, я сам объявлял и до того довел шаха, что он, шутя и смеясь, расспрашивал, почему я ему никакой области не отдаю. Сему поверить невозможно, чтоб о том предмете, которого исполнения ожидал он с таким нетерпением и так долго, мог он рассуждать равнодушно и даже с шуткой. Министры удивлялись сему происшествию и говорили, что я ворожея: вот могу оказать по справедливости, надул важно, но сие потому извинительно, что тут ничего не возможно сделать порядочным образом.
Теперь несколько спешу отправлением курьера, но из Тифлиса буду писать обстоятельнее, или если успею кончить собственный мой журнал, то лучше пришлю его, чтобы ты, когда свободно, прочитывал. При нем будут и все мои бумаги, которые все без исключения писал я собственною рукою, дабы никто не мог взять чего-либо на свой счет. Меня отправили, как невинного юношу, и дали мне наставников, а я их оставил в покое и сам марал, как Бог положит по сердцу. Избави Бог, если б я последовал обыкновенному порядку, то мне бы сели персияне па плечи, а теперь я задаю такого страху, что думают, что довольно мне задумать о гибели Персии, то я сделаю, что и Государь не проведает, а его имя.
Здесь подлые англичане, живущие на жалованье персиян, в угождение им делали самые гнусные насчет нас внушения. Расскажи государю пресмешную, случившуюся со мною историю. Я приезжаю в Тавриз; один беглый француз, находившийся при лице Наполеона и в персидской службе полковником, осмелился двух моих музыкантов, поставленных на квартиру в доме, где он жил, ударить саблею и выгнать вон. Я послал требовать от наследника, чтобы француз был наказан за дерзость, мне обещали удовлетворение, но ничего не сделали. Я среди столицы, занятой большими персидскими силами, поставил свой караул, велел взять полковника наполеониста под стражу и обиженным музыкантам отмстить за обиду. Он был наказан пощечиной и высечен розгами, а саблю его я отослал к наследнику, и француз был тотчас исключен из службы и выгнан вон. Вот каким образом в бестолковой сей земле поступать надлежит, или иначе ни до чего не добьешься. Это не дипломатический поступок, по вполне удачный и решительный. Прощай, поклонись брату Василью и Кикину, буде они в Москве; из Тифлиса буду ко всем писать».
12 окт. 1817»[166].
I
«Варшава, 25 июня 1816.
Почтеннейший, любезнейший и храбрейший сотоварищ, Алексей Петрович!
Имел я удовольствие читать начертание ваше к единственному нашему Куруте[167], за которое благодарю весьма вас, патер Ермолов, видя в нем старое ваше ко мне расположение. Будьте уверены всегда в моих к вам чувствах дружбы и уважения. Поздравляю вас с новым вашим назначением и с доверенностью, которую в сем случае оказал всемилостивейший Государь император к заслугам вашим. Признаюсь, что эта доверенность штука не из последних, и во времена оной сам бы Панероль и товарищи задумались, но тут как он не опасен, то думаю, что великие нынешнего века Кистепрене с большим удовольствием узнают о сем. Ибо по словам старой пословицы: «Que tout chemin conduit a Rome»[168]. Позже не сворачивали прогуляться в месте расположения всегда богатых армий сухим путем. О посольстве вашем совсем не удивляюся. Я вам сказывал всегда и повторял вам слова, что единственный Ермолов генерал на все, но, избави боже, отрыжка et connu, toutes les extremites se touchent[169], чтобы, no поводу путешествия вашего, не сделалось с нашей стороны всеобщей прогулки по частям чуждым. Шпанские мухи много перевели народу во Франции. Избави бог, чтобы Персия тоже бы не перевела много православных, может бы, не утопила нам наших. Впрочем, все зависит от миссионерства наследника общества Грубера[170]. У нас все смирно и, слава богу, хорошо дело идет вперед, но хлопот и работы много. Задних дверей у нас нет, и хотя вы и уверены, что я наследник Грубера, но в оправдание скажу вам, что для этого я слишком горяч, строг и откровенен. В доказательство чего прошу вас быть уверенным во всегдашнем моем к вам уважении и во всегдашней дружбе».