Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я даже записываю то-сё в блокнот. Это не то чтобы фразы, скорее мешанина из слов: “Судить живых и мертвых… королевство от валентии до мыса эрис и до мыса фэр”[123]. Дичь. Под конец уже не могу больше сосредоточиться.
Возвращается Маркус.
– Какая чудна́я фигурка, – говорит.
– Да просто старая семейная штукенция, – я ему. Снимаю Божка со стола, чтоб убрать в рюкзак. Но Летти тянется к нему и вцепляется. Силы в ней, понятно, никакой, но не тягаться же со старухой. Оставляю ей.
– Она устала, – говорит Маркус. – Скоро время чая.
– Тюльпан, – она говорит. – Выйти из тюльпана.
– Ей что-то нужно, – говорит Маркус. – У нее в комнате.
Понятия не имею, откуда он это взял, но, похоже, он прав, потому что Летти ему:
– Нет, нет.
Тянет меня за рукав. Ну и вот она ковыляет впереди, Божок у ней под мышкой, а мы с Маркусом – следом, двигаем в недра дома. Там на каждой двери изображения разных цветков и их названия, крупно: “Милый Уильям”, “Подснежник” и “Нарцисс”.
Приходим к комнате Летти – под названием “Тюльпан”: она малюсенькая и невзрачная. Я все еще на что-то надеюсь – может, на фото или письмо, чтоб прояснить вопрос с ребенком и Батей. В кухне, когда я спрашивал, были ли у нее дети, она принималась рассуждать о погоде. Всякий раз, как ни пробовал я завернуть туда разговор, она еще пуще начинала драить и замыкалась в себе. Ну и я поэтому просто слушал, больше шел за тоном, чем за смыслами. Короче, думаю, она болтала скорее с Божком, чем со мной.
Она осторожно ставит Божка на ночной столик. На нем только зубная щетка и стакан с водой, несколько бурых заколок и радиоприемник. Может, думает, что, раз она Божка драит, это дает ей какое-то право на владение им. Надеюсь, Маркус это уладит, когда придет пора расшаркаться.
Стены голые, если не считать шизового плаката с коровой над кроватью – такие у мясников в лавках бывают, но очень линялый, – а еще там картинка с Иисусом напротив. Из таких, где он свое сердце в руках держит: на такое перед сном смотреть не особо охота. Я бы однозначно на корове сосредоточился. Есть в комнате и вроде как странный душок. Если честно, попахивает тут везде: всякими моющими средствами, медицинской херней и стариками, все вперемешку. Но в этой комнате еще дополнительно несет чем-то – чем-то животным или как-то. Маркус кривится, открывает окно – проветрить.
Летти кивает корове и топает к шкафу, роется на полках. Может, у нее там какие-нибудь бумаги или снимки и она их мне показать хочет. У меня в голове что-то пытается с чем-то увязаться – так порой что-то напоминает о чем-то. Поскольку такие вот схемы висят в старых мясных лавках, а Эйтне заикалась насчет того, что Батя был мясником.
С того места, где я стою прямо посередке комнаты, за мной следят коровьи глаза; перевожу взгляд на Иисуса, и он туда же – зыркает на меня. Но если отклонить голову назад, они будто в мексиканской перестрелке – друг на дружку пялятся. Что б я ни делал, Иисус смотрит на меня, но при этом и за коровой приглядывает. Корова невозмутимая наглухо, ей хоть бы хны. Я кручу головой и так и эдак, пытаюсь углядеть, как у них это получается.
Ловлю свое отражение в зеркале на туалетном столике.
Уж под каким там углом это зеркало стоит, взгляды их – Иисуса и коровы – замыкаются на мой. “Прочь с дороги, – говорит Божок, сидючи строго посередке всего этого. – Я иду”. Чую, как время выскальзывает у меня из-под ног. В ушах пищит, голова кру́гом. Бля. Что-то творится с глазами – Иисусовыми, коровьими, моими, Батиными. Волны расходятся между нами, и мой Батя, Билли Уилан, тянет все взгляды на себя. Беру Божка в руки. Весит как прежде, но совершенно иначе. Может, это Летти, пока его скребла и терла, сняла слой. Держу его, а у самого голова легкая-легкая. И не только голова – у меня все тело это чувствует. Смотрю вниз, на руки, на кроссовки – я весь такой же, да только будто кожа у меня – наружный костюм. Скафандр, чтоб только в нем клетки и всякие молекулы держать вместе, и они там все перемешаны с Батиными клетками – через Божка. Он во мне, но я есть я пуще прежнего. И в то же время я пуще прежнего – все, что вокруг меня.
Наверное, я какой-то звук подал, потому что Маркус глядит на меня.
– Все путем?
– Ага, порядок, – говорю и ставлю Божка.
– Похоже, Пыха, тут где-то заначка есть? – он ей. А потом мне: – Ей нравится прятать кусочки мяса. Да, Пыха?
– Может, она голодная, – говорю, а сам вижу, что у нее лицо виноватое, когда она оборачивается. Все еще не совсем в себе я после той штуки со взглядами. Смотрю на них всех опять, и они теперь обычные, блин, Иисус, схема коровы и Божок.
– У ней сырое мясо, – говорит Маркус. – Таскает бекон из холодильника. Воняет – вас не тошнит?
– Чуток, – я ему.
– Ладно, сегодня приберемся, Пыха. Найти и уничтожить.
Пыха кивает.
– Ты согласна, – он ей, а сам смеется. – Значит, поможешь мне сегодня вечером.
Тоже мне остряк – ясно же, что она имеет в виду “нет”.
Она заканчивает копаться в шкафу, подходит к нам, садится на край кровати. В руках у нее только кофта. Ни фотокарточек, ни бумаг. Берет меня за руку.
– Прощай, опять прощай, – говорит. А затем встает медленно-медленно так, идет к туалетному столику. Включает радио и берет на руки Божка.
– Нет, нет. – Маркус подходит к ней. – Это вещь молодого человека.
– Да, да, – она ему, садится с Божком обратно на кровать, подпевает радио: какая-то слезливая старая песенка о том, что вот человеку шестнадцать и он влюблен[124]. Из Батиных любимых.
– Надо отпустить, – говорит ей Маркус.
И тут оно меня прошибает. Что я творю? Отпускать тут нужно мне.
– Это вам, – говорю ей. – Он ваш, насовсем.
– Нет, нет, – она мне.
Маркус глядит на меня.
– Вы уверены?
Киваю.
– Я его с собой все равно взял, чтоб сбагрить. Так что пусть ей будет, раз нравится.
Что правда, то правда: Божок не совсем мой личный, чтоб я его передаривал, и мне еще предстоит отдуваться перед Леной и Матерью, когда вернусь домой. Но Летти, похоже, целую жизнь надо Бате выложить, а может, даже рассказать, что случилось с их ребенком, если он вообще был. У нее