Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Чего тебе еще нужно[734]?» — спрашивал он.
«Я разозлилась не на шутку, — вспоминала Ивинская. — Интуитивно я догадывалась, что больше, чем кто бы то ни было, нуждаюсь в защите именем Пастернака». Она уехала в Москву.
В последующие дни Пастернак написал несколько стихотворений, в том числе «Нобелевскую премию». Начиналось оно так:
Я пропал, как зверь в загоне[735].
Где-то люди, воля, свет,
А за мною шум погони
Мне наружу хода нет.
Пастернак показал стихотворение Чуковскому; тот счел, что это не «линия», а «настроение», что стихи созданы «под влиянием минуты». Пастернак передал копию стихотворения Энтони Брауну, корреспонденту «Дейли мейл», который приехал к нему 30 января, чтобы взять интервью. После того как «Нобелевскую премию» опубликовали, в мире снова заволновались. «Дейли мейл» объявила, что «Пастернак изгой», под заголовком: «Сюрприз Пастернака: его мучения раскрыты в «Нобелевской премии».
«Я белый альбатрос[736], — говорил Пастернак журналисту. — Как вам известно, мистер Браун, альбатросы бывают только черными. Я исключение, индивидуалист в обществе, предназначенном не для единиц, но для масс».
Пастернак попросил журналиста передать стихотворение Жаклин де Пруайяр; он не собирался его публиковать. Другим репортерам, приезжавшим к нему после 10 февраля, в день его рождения, он жаловался: «Стихотворение нельзя было публиковать… Теперь я чувствую себя как девушка, которая любуется собою в зеркале. И потом, его плохо перевели».
Пастернак признавался, что написал «Нобелевскую премию» в минуту уныния, которое уже прошло. Его жена была в ярости.
«Сколько раз тебе говорить, чтобы ты не доверял репортерам? — спрашивала она и угрожала уйти от него.
Пастернак слишком бурно негодовал из-за «вероломства» Брауна — возможно, он помнил о том, что его дом прослушивается. В начале 1959 года он уже не мог уверять власти в том, что не знал о последствиях передачи своего произведения неизвестным иностранцам. Передача «написанного в антисоветском духе»[737]стихотворения так скоро после скандала с Нобелевской премией, возможно, была безрассудным поступком, впрочем весьма характерным для Пастернака. «Так поступить мог только сумасшедший, — писал Чуковский, — и лицо у Пастернака «с сумасшедшинкой».
На Западе уже не сомневались в том, что отказ Пастернака от Нобелевской премии и покаянные письма Хрущеву и в газету «Правда» были вырваны угрозами. Власти, как и ожидалось, отозвались на статью в «Дейли мейл» с яростью. Поликарпов сказал Ивинской, что Пастернак должен оборвать все связи с иностранной прессой. Кроме того, писателю «посоветовали» уехать из Москвы на время визита британского премьер-министра Гарольда Макмиллана, чтобы неизбежная свита репортеров не добралась до Переделкина.
Несмотря на возмущение Ивинской, Пастернак принял приглашение Н. А. Табидзе, которая приглашала их с Зинаидой к себе в Тбилиси. Ивинская уехала в Ленинград «холодная и чужая»[738]. Грузия стала прекрасным местом для передышки. Из дома Табидзе открывался вид на город, на далекое Дарьяльское ущелье и гору Казбек. Табидзе напомнила Пастернаку, что он третий русский поэт, после Пушкина и Лермонтова, которого приютила Грузия. Она приготовила ему отдельную комнату. Пастернак целыми днями читал Пруста, вынашивал замысел нового произведения, действие которого отчасти должно было происходить в Грузии, и гулял по холодным, мощенным булыжниками улицам старого города. Вечерами в квартире Табидзе собирались актеры и писатели; они ели и пили с Пастернаком. Художник Ладо Гудиашвили устроил прием, несмотря на предупреждения властей, что Пастернака ни в коем случае нельзя чествовать. Поэт читал свои стихи при свечах, среди ярких, живых картин, висевших на стенах. Пастернак записал в блокноте Гудиашвили[739]строчки из стихотворения «После грозы»:
Рука художника еще всесильней
Со всех вещей смывает грязь и пыль.
Преображенней из его красильни
Выходят жизнь, действительность и быль.
Пастернак часто писал Ивинской; ему хотелось покончить со «шрамами и скандалами». Он говорил о необходимости «сжаться, успокоиться и писать впрок»[740]. Он упрекал себя за то, что вовлек Ивинскую «во все эти ужасные дела».
«Вмешивая тебя в эти страшные истории, я набрасываю на тебя большую тень и подвергаю ужасной опасности. Это не по-мужски и подло», — писал он. Он обращался к ней по-своему: «Олюша, золотая моя девочка[741], я крепко целую тебя. Я связан с тобою жизнью, солнышком, светящим в окно, чувством сожаления и грусти, сознанием своей вины (о, не перед тобою, конечно, а перед всеми), сознанием своей слабости и недостаточности сделанного мною до сих пор, уверенностью в том, что нужно напрячься и сдвинуть горы, чтобы не обмануть друзей и не оказаться самозванцем. И чем лучше нас с тобой все остальные вокруг меня, и чем бережнее я к ним, и чем они мне милее, тем больше и глубже я тебя люблю, тем виноватее и печальнее. Я тебя обнимаю страшно-страшно крепко, и почти падаю от нежности, и почти плачу».
В Грузии он немного увлекся 19-летней дочерью Гудиашвили Чухуртмой, черноволосой студенткой балетного училища. Пастернак упал перед ней на колени[742]. Он читал ей свои стихи; они ходили гулять, посещали раскопки поселения X века в окрестностях Тбилиси. Пастернак думал написать роман о геологах, о раннем христианстве в Грузии. Ладо Гудиашвили считал, что его дочь, склонная к депрессии, расцвела от внимания поэта. В письме к Чухуртме после возвращения в Москву Пастернак признавался, что она тронула его. «Не хочу говорить вам глупости[743], не хочу обижать ни вашу серьезность, ни мою жизнь чем-то нелепым или неподходящим, но это я должен вам сказать. Если к тому времени, как я умру, вы еще не забудете меня и я, каким-то образом, еще буду вам нужен, помните, что я считал вас среди лучших своих друзей и дал вам право оплакивать меня и думать обо мне как о близком человеке».