Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сопки в папоротнике – коричневые. Не сник папоротник от дождей – топорщится. Как молью валенок, источены сопки барсучьими норами. Полно их здесь. Никто не добывает.
Иду, вспоминаю, как охотился когда-то за ними, за барсуками, дымом выкурить из нор пытался, а на уме мать.
Та так всегда меня учила:
Прежде чем что-то начинать, сын, взяться за какое-нибудь пусть самое маломальское дело, обратись, мол, за благословением к Господу. Или к Богородице – чутка и Та, дескать, до нас. Не принимайся без молитвы ни за что.
А чё молиться, если я в Него не верю? В Бога. И уж подавно – в Богородицу. Вовсе уж непонятно. На всякий случай? Не умею. Лучше уж так – сосредоточиться и взяться. Сам не можешь, Бог тебе не помощник, если и есть – ты кто Ему? Сын или брат? Или знакомый? Как муравьёв нас, миллиарды. Сто-питсот, как говорил сынок. Вовка. Кто как, кто – Володька. Благослови-ка каждого. Немыслимо. Прав был отец: всё бабьи сказки. Никнет ум у старых – поэтому.
Да и начал уже давно, с самого начала. Думать. Плановать.
Перед глазами. Будто кино единственное – повторяют. Другого нет как будто – нечего смотреть.
Рано утром. Двадцать первого марта. Выгребаю из ограды снег. Много за ночь тогда выпало. Устал. Стою с пехтом среди ограды – отдыхаю. Воздух благостный – дышу. Синева тёмная – вглядываюсь. Тася выходит из двора. Говорит: у нас бычок, мол, народился. Мартом его и назовём. Март, Март… Как-то неловко выговаривать?.. Пусть будет Март, раз назвала.
День уже не короткий. Пополам с ночью в сутках. Но и он к концу подходит.
Я в стайке. Закуток для телёнка делаю. Бодать его корова сразу начала. Нельзя их вместе оставлять – забодёт до смерти. Сосать давала бы, забочусь. Тёлку-то выкормили сами – три раза в день ходили к ней с бутылочкой.
Тася заглядывает в стайку и говорит:
Я достирала, мол. Поедем с Вовкой полоскать.
Куда, на Кемь, мол?
На Бобровку. К Кеми от нас дорогу завалило.
Ну, дескать, ладно.
Санки достань нам из-под стрехи.
Утром ещё убрал я их туда – снег мне мешали выгребать.
Достал я им санки. Помог ванну с бельём из бани вынести да на санки её устроить.
Володенька. Стоит, в бурой шубке, с поднятым воротником, шарфом красным обмотанный. Хоть и мороз сбавил. Снег густой валит. Горло застудил он, шарфом поэтому и утеплился. Пошёл бы так, да мать не разрешила. Проболел неделю, дома сидел, по улице соскучился. Глазёнки блестят – улыбается, значит. Папа – говорит мне. Вовка – отвечаю.
Вышли они за ворота. А я – опять в стайку.
Уж и загородку сделал, бычка туда запустил, а их нет.
Дров в избу натаскал. Воды накачал из колонки – в дом, для питья, и для управы – в подсобку.
Беспокойно. Душа не на месте.
Оделся. Вышел за ворота.
Вижу: идёт к нам кто-то. Гриша Мунгалов. Торопится.
Он и привёл меня на место. Под горой сразу, не доходя с полкилометра до Бобровки.
Санки сломанные. Ванна опрокинута. Бельё мёрзлое вывалилось из неё – грудой.
И они лежат друг возле дружки. Снегом уже припорошены. Неестественно.
И шарф… как этот… знак-то восклицательный.
И показалось мне, что закричал я. Закричал, наверное. В сердце. Об этом после уж подумал. Может, и вслух… Да в этом разве дело. Криком, поди, и поперхнулся. Снег-то валил – и снегом, может. Кричал – раз Гриша в руку мне вцепился.
Увидел Гриша из балка. Свет у него не горит. В окно в потёмки пригляделся. Пошёл проверить, убедиться.
Видели и ребятишки – с угора на лыжах катались. Но и им веры не стало: мол, мало лет им – не свидетели.
А он на джипе тут раскатывал. Подальше от Елисейска, от своего дома. От жены. Блядей возил. То ли сам, пьяный, за рулём сидел, то ли одна из девок управляла. После бутылки находили. Из-под шампанского. И коньяка. Наши никто не пьют такого тут. Спирт. Или водку. Ну, редко кто когда – одеколон.
Той же ночью, под утро ли уже, отправил он в Исленьск на своём джипе мужика какого-то, помощника: да, дескать, не было её, его машины, здесь тем вечером. Не было – не было. И докажи-ка, что была. Да кто доказывать-то станет? Суд-то на небе только неумытный. Мать так говорила. Что такое неумытный, не знаю. Скорей всего, что справедливый. Наверное. Так это на небе. Значит – не бывает. Не подкупный.
Потом и Гришу вызывали. А он напился пива в городе, добавил к пиву ещё водки, и его, вместо допроса, определили, тёпленького, в вытрезвитель. Ну и тогда он пьяный, дескать, был, и ничего не мог, мол, видеть. А что и видел – спьяну, мол, приснилось. Пьяница? Пьяница. И веры ему нет. Ну, это мы тут Гришу знаем.
И заключили: лесовоз, дескать. Много их тут ходит. Прицепом зацепил, и сам не заметил, а потому и уехал, не задержавшись.
Но не было в тот промежуток лесовозов. Позже пошли. И сам я видел.
А потом.
Поехал я в город за продуктами – на сороковины. И он, вижу, гуляет с собакой. Там не собака, а телёнок. Большой, гладкий.
Я к нему. Не знаю зачем. В порыве непонятном. Ну, хоть узнать, как это получилось. В глаза ему ли заглянуть. Совсем без злости. Поговорить. Как человеку с человеком.
А он в лохматой лисьей шапке, из-под неё и глаз не разглядеть – как будто спрятал. Но я узнал его – в суде же видел. И он собаку на меня. Приотпускает поводок. Та разорвёт – рычит и скалится. Мне всё равно. То ли дружки его, то ли охрана. Подхватили меня под руки и бросили за сугроб. Пока оттуда выбирался…
А выбрался – меня как будто подменили. Пошёл – не я, не узнаю.
Домой приехал. Трясусь, словно от ознобу. Как во мне кто-то – будто стучится из меня.
Вечером уже. После управы. Ружьё достал. Смазываю. Патроны заряжаю.
Лежит мать на кровати. Больная. Старая. Смотрит на меня долго. Молчит. Потом и говорит:
Не делай этого, Серёжа.
А я: да я за глухарями.
Она:
Богом прошу, не делай этого.
Папка бы, говорю, так это не оставил.
А мать:
И папка бы не сделал, дескать. Он только так ведь, языком болтал, в душе-то верил. Она, наверное, про Бога.
Ружьё убрал, патроны спрятал.
Лёг. Лежу.
Не буду, говорю.
Всего колотит. Сцена, которая произошла между мной и этим в городе, из головы не выходит. Всё повторяется. Один в один, как было. Лечу в сугроб и выбираюсь… И так хочу её, сцену эту, переиначить, и так-не получается. Только убить-чтобы исправить. Убить себя или того. Так не оставить, понимаю.
Мать через какое-то время – слышит, что я не сплю, ворочаюсь, – и говорит: