Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В октябре Беньямин и Лацис отправили свое эссе в латвийские и немецкие журналы, оно было напечатано в августе 1925 г. в Frankfurter Zeitung. Эссе «Неаполь» в настоящее время является важнейшей из литературных работ того периода, свидетельствующих об «интеллектуальной оккупации» Капри немцами из окружения Беньямина. Эрнст Блох, позаимствовав из эссе Беньямина его ключевой мотив, в июне 1926 г. опубликовал в Die Weltbühne свое собственное эссе «Италия и пористость»; гейдельбергский знакомый Беньямина, молодой экономист Альфред Зон-Ретель, в марте 1926 г. издал в Frankfurter Zeitung небольшую работу под замечательным названием «Идеал поломки» (Das Ideal des Kaputten), в котором утверждал, что «капут является принципиальным состоянием технических устройств… Для неаполитанцев работа начинается лишь тогда, когда чему-либо настает капут»[190].
Последние недели на Капри оказались для Беньямина очень напряженными. В начале сентября на остров прибыли Эрнст и Линда Блохи, и Беньямин снова взял на себя роль экскурсовода по острову и материку. Впоследствии он запечатлел на бумаге волшебную ночь, проведенную им на улицах Позитано в обществе Блоха и Зона-Ретеля. Покинув своих спутников, Беньямин двинулся вверх, в манивший его безлюдный квартал:
Я чувствовал, как ускользаю от тех, кто остался подо мной, несмотря на то, что в мыслях легко преодолевал разделявшее нас небольшое расстояние, позволявшее мне видеть их и слышать. Меня окружала тишина, одиночество, полное событий. Физически я с каждым шагом все глубже проникал в событие, которое не мог себе ни представить, ни вообразить, в событие, не желавшее меня терпеть. Внезапно я застыл между стенами и пустыми окнами в гуще лунных теней… И здесь, под взглядом спутников, которых уносило в нереальность, я осознал, что значит вступить в зачарованное пространство [Bannkreis]. И я повернул назад[191].
Несмотря на то что Беньямин критически относился к своему философствующему другу – у него вошло в привычку подвергать критике все, связанное с Блохом: от его сентиментальной склонности к еврейскому юмору до готовности публиковать наряду с важными работами и «безответственное, святотатственное пустословие», – он сообщал Шолему, что Блох «впервые за долгое время демонстрирует более дружелюбную, и даже абсолютно блестящую и более праведную сторону своей личности, а беседы с ним иногда бывают реально полезными» (GB, 2:481). Эти последние недели на Капри ознаменовались новыми интеллектуальными и культурными контактами, из которых одним из наиболее памятных было чаепитие с итальянскими футуристами – Филиппо Томмазо Маринетти, Руджеро Вазари и Энрико Прамполини. Маринетти «чрезвычайно виртуозно» исполнил шумовую поэму, содержавшую «ржание лошадей, грохот пушек, перестук вагонов и пулеметную стрельбу» (GB, 2:493). При всякой возможности Беньямин продолжал собирать книги, в том числе добыв несколько раритетов для своей коллекции детских книг. Жертвой этой лихорадочной деятельности стала его хабилитационная диссертация. Работа над книгой о барочной драме продвигалась еле-еле, прерываемая не только поездками и общением, но и рецидивами нездоровья (которые он теперь приписывал плохому питанию), а также случавшимися время от времени приступами депрессии, по своей силе превосходившими все прошлые. Впрочем, к середине сентября он закончил предисловие, а также первую и частично вторую из замышлявшихся им трех главных частей своей книги о барочной драме.
Долгое пребывание на Капри оставило неизгладимый отпечаток на творчестве Беньямина: до конца жизни он не оставлял попыток облачить полученные там впечатления в литературную форму. Каприйские мотивы стали темой ряда самых выдающихся из его «фигур мысли». Сон о переправе с Капри в Позитано он включил в сборник «Короткие тени», опубликованный в феврале 1932 г. в Kölnische Zeitung. Кроме того, Капри занимает важное место в зарисовке «Лоджии», которой начинается работа «Берлинское детство на рубеже веков» в редакции 1938 г.: Беньямин называл ее «самым точным портретом, какой мне было дано списать с себя» (C, 424). Вспоминая странные обещания, витавшие в атмосфере берлинских дворов, в которых он вырос, Беньямин пишет, что «легкое дыхание этого воздуха проносилось даже над виноградниками на Капри, укрывавшими меня, когда я сжимал в объятиях возлюбленную» (SW, 3:345; БД, 11). Однако, пожалуй, то значение, которое сохранял для него остров, ему лучше всего удалось выразить в дневниковой записи за 1931 г.: «Я убежден, что долгое проживание на Капри по своим итогам равнозначно далекому путешествию: так велика уверенность всякого долго прожившего там человека в том, что он держит все нити в руках и что в нужный момент к нему придет все, в чем он нуждается» (SW, 2:471).
В конце концов Беньямин сумел вырваться с Капри 10 октября 1924 г. Перед отъездом он узнал, что 7 октября умер Флоренс Христиан Ранг. Друг Беньямина заболел вскоре после своего возвращения с Капри. Первоначально поставленный ему диагноз – ревматизм по мере ухудшения его состояния был заменен на «воспаление нервов»; в последние дни Ранг страдал от почти полного паралича. Беньямин перестал писать ему в начале сентября, когда узнал, что Ранг не в состоянии читать письма. В том, как Беньямин рассказывает Шолему о получении известия о смерти Ранга в последний день пребывания на острове, слышится и заметная отстраненность, и эмоциональная острота: «…известие, к которому я готовил себя в течение последних двух недель, но которое только сейчас постепенно начинает доходить до меня» (C, 252). В последующие годы ему станет ясно, что он лишился своего рода пробного камня – критерия, позволявшего ему оценивать свое собственное существование (такого же, каким он однажды назвал Фрица Хайнле). Беньямин уже давно признался себе и своему другу, что Ранг в его глазах является воплощением «подлинного немца» (GB, 2:368). Кроме того, он полагал, что некоторые аспекты его собственной работы в первой половине 1920-х гг. в полной мере мог понять лишь Ранг: как он впоследствии отмечал, со смертью Ранга книга о барочной драме лишилась того, «кому она предназначалась» (GB, 3:16).