Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я опять был один.
Сосуд стоял, нас не выкидывали. Оставалось думать, что администрация не могла существовать без нас, нас именно таких, как и мы без нее, скорее всего, тоже именно такой. Возможно, администрация жрала корм, которым снабжала аквариум администрация более высокая. Логично предположить, что и та, более высокая, кормилась таким же образом, и так далее, все выше, и выше, и выше, и вся эта пирамида не могла допустить — ни чтобы мы ели, ни чтобы мы издохли. Иначе мне не объяснить проведенную вдруг уборку, довольно обильную кормежку и новые радиоречи. Они начались вскоре после изъятия Мары, чей образ, надо сказать, и по исчезновении не обогатился милыми чертами: он оставил после себя дрожь, классную задницу и тот победный взгляд — сейчас мне казалось, что ничего тот взгляд не означал, а подмигивание было следствием травмы, полученной при штурме стены.
Интонация речей, которые зазвучали после долгого перерыва, была знакомая, лениво-истеричная. Обращения к нам уже давно не отличались проникновенностью, в них все сильнее сквозила досада на необходимость тратиться на слова, падежи, спряжения, построение предложений и воспроизведение пунктуации — причуды давно минувших времен. Потому, наверное, речей не стало вовсе, лишь краткие сводки о повальной гибели от голода в других аквариумах или в очередном озере — единственная информация о внешнем мире, который, оказывается, еще не весь издох, но только издыхал. Все новости и известия прочие доводились до сведения обитателей уже без слов, посредством корма — его наличия или отсутствия.
Звучавшее теперь «сообщение чрезвычайной важности» представляло собою чередование выкриков и длинных пауз. Сперва показалось, пауз намеренных, дабы мы, до крайности умом ослабевшие, могли усвоить услышанное, но, послушав дальше, понял, что дело не в этом, а в состоянии здоровья диктора (техническая причина). Ее (диктором была самка), тоже хорошо покушавшую, мучила жуткая икота. То и дело она микрофон выключала, но не всегда поспевала, а потом, отчаявшись уловить ритм своего недуга, вовсе перестала микрофон отключать, и икота смешалась с пафосом, составив довольно своеобразную песнь. Увы, воспроизвести ее не представляется возможным, и не потому, что раки не икают (даже самым любопытным не пожелаю нарваться на впавшего в икоту рака, особенно говорящего), а попросту пришлось бы это делать слишком громко и долго и так же известись под конец, похоронив остатки слов между глубокими, всякий раз будто вообще последними, стонами. Смысл сообщения сводился к следующему: их множество, они сами проникли в сосуд и окопались в труднодоступных камнях, откуда и совершают опустошительные набеги, присваивая большую часть корма, ведь общий порцион никогда не уменьшался, а всегда увеличивался, чему доказательством последняя кормежка, которой они не смогли помешать, обожравшись накануне, и длящееся уже двое суток полное изобилие — точь-в-точь то самое изобилие, которое было всегда и кончилось с их приходом; неблагодарность, хроническая болтливость, обжорство и напрямую с ним связанная зловещая страсть портить воду — вот характерные черты этих агрессивных чудовищ; им чужда любовь к сосуду, та священная любовь, что прощает все и не знает лишних слов, рассуждений и сравнений, любовь, объединяющая всех остальных в одно единое целое; да и откуда ей взяться у самозванцев, чья беспредельная алчность довела их до невиданного преступления — убийства рыбы-матери, поглощавшей, по их мнению, слишком много корма и за это злодейски замученной…
Разумеется, я слышал подобное впервые, но, казалось, дожидался этого сообщения всегда, лишь вышагнув из самого-самого детства, и так или иначе всегда к нему готовился, подбирая ответ, редактируя его, постоянно переписывая набело, точно приговоренный судьбой лишь к этому творчеству, к этой тяжбе — со своей тенью; я был мальком, а она уже была взрослой, как сейчас, я рос, думал и сомневался, а она была окончательна и неподвижна, я исчезну, а она будет все так же молода, законченна и неподвижна, и станет тенью другого — малька, отрока, старика, и потребует ответа. Что ж, отвечал я, пусть утешатся, если только так суждено им утешаться. Пусть верят, если только такая вера им посильна. Пусть распинают мою тень, если это избавит их от страданий.
Я ответил и мог слушать дальше, тоже с неослабным интересом: рассказывали об изгнании «их» из озера — того самого, из сводок, где царили произвол, бесчинства и вечный голод. (Кстати, упоминание об озере впервые не сопровождалось проклятия-ми, даже тамошние щуки на сей раз выглядели простодушными жертвами.) Это было исключительно сильное место. Ненависть к «ним», возможно, вообще единственное, что за все эти годы удалось администрации внятно выразить, родила подлинное вдохновение (вряд ли, наоборот), и рассказ о том, как с позором выдворенные из озера «они» забирались сюда, форсировали стену, производил впечатление, даже несмотря на икоту диктора, все крепчавшую. Поражали мужество, отвага, изобретательность, поражали до гордости. Правда, тут был явный перебор, художники пошли на поводу у собственной страсти, увлекая слушателей, но позабыв дать им все же более или менее реальный образ виновника всех бед и несчастий.
Действительно, важность сообщения была чрезвычайной. Если в первой его части был назван главный и уже единственный враг, враг одновременно внутренний и внешний, то вторая часть — и это выглядело вполне логичным — была посвящена всем остальным обитателям сосуда. На эту тему и вправду давно ничего не говорилось, бедняги подзабыли, кем же они являются в иерархии живых существ. И вот, стараясь поспеть, пока не съедены остатки дарованного корма, было заявлено:
1. Сосуд был создан в целях спасения представителей водной фауны от преследований со стороны хищников, указанных в части первой, и осуществления их, представителей фауны, законных чаяний.
2. Чаяния осуществились.
3. Непреходящим завоеванием сосуда является наш язык и неразрывно связанная с ним форма сознания — сознательность, заключающаяся в ясном понимании всеми, от мала