Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лариса Игоревна всколыхнулась:
– Ну-ну, Сережа. Перестань!.. А почему ты не пишешь?
– Мыслей нет. Сюжетов нет. Что мог, уже написал. А что писать еще?
– Люди стараются. Люди что-то пишут.
– Люди вон и песни поют!
И Тартасов мотнул головой в сторону стены, за которой веселились хорошо протиснувшиеся.
Пора-пора-порадуемся на своем веку-уу… —
орал застенный голос.
* * *
Чай затевать долго, Лариса Игоревна плеснула Сергею Ильичу еще боржоми. Пей, милый. А? Что?.. И тут оба они, вдруг повернувшись к стене, уставились глазами в обои… ища там заметные точечки (и былые дни).
В момент, когда их потащило, она цепко держала Тартасова за руку. А он (мужская жадность, желание прихватывать все) не выпустил из руки стакан с минеральной водой. Жлоб! Он хотел успеть допить. (Еще и это!) На свистящем ветру, на самом выходе (вылете) из узкого места Тартасов все еще торопился нести стакан ко рту… Дернулся, она не удержала. Руки их распались… Кричала ему, пытаясь не отстать. Тянулась, но где там!.. В прошлом времени (куда их выбросило) они, увы, оказались уже не вместе. В последний момент!.. Их растащило, их разрознило всего-то дня на четыре.
Тартасов (как в наказание) попал в те черные дни, когда он кончился: когда он уже не мог писать повести. И когда не нашел ничего взамен. Его книги уже не переиздавались. И само собой, без копейки денег… Полоса… Тартасов мялся с ноги на ногу в телефонной будке у метро и вопил в трубку:
– Я погибаю! Погибаю!..
Домашний телефон был отключен за неуплату. Тартасов заскочил, забился в обшарпанную будку, делая оттуда звонок за звонком. Спохватился! Жизнь на глазах менялась… Звонил, вопил, умоляя приятелей искать ему хоть какую, хоть ночную работу:
– Я готов быть наборщиком… Читчиком! Я готов подметать и мыть полы в редакции. Я и сын, нас двое, нам нечего есть. Я мог бы читать детям по радио… Я, честное слово… Клянусь… Я когда-то хорошо рассказывал сказки. Про крота и Дюймовочку… Я… – И, вдруг сорвавшись, Тартасов некрасиво шмыгнул носом прямо в трубку. Грубый мужской всхлип.
Его уже поторапливали извне. Стуча монеткой в стекло телефонной будки.
Ларису (она в тех же днях) тоже, разумеется, никуда не брали. Она также готова была править любые тексты. Как начинающая, дежурить у телефона. Вычитывать… Переписывать… Вдруг ей где-то поручалось (за копейки!) выдавать библиотечные книги, но… но начальство зрит в оба. Сверху им виднее. Вскоре же узнавалось, что к их честному библиотечному хлебу притирается бывшая цензорша. Ага. И тотчас взамен Ларисы брали другую, сюда же просившуюся. Женщину с двумя детьми и с судьбой попроще.
Коллег Ларисы также не брали, разумеется, ни в газету, ни в расплодившиеся издательства. Ни даже в библиотеки (истинное место для бывших цензоров. Призвание. Следили б за выдранными страницами!). Их нигде и никуда, а вот худощавый Вьюжин с его либеральными остротами уцелел. И еще как! Вдруг протиснулся в большие начальники. Восседал на одном из каналов телевидения. Она пришла и, встретив, сразу узнала эти уверенно-насмешливые глаза. Эту улыбку!.. Правда, начинал лысеть.
Сама никто и нигде, она пришла просить для Тартасова место на ТВ. Он нищ. Он не пишет. Он голодает!.. Вьюжин, проницательно глянув, спросил:
– Все еще неровно к нему дышишь?
Нет, Вьюжин не знал об их прошлом. Он лишь теперь смекнул обратным ходом сопоставлений. Быстро-быстро высчитал потаенную было во времени их житейщину (знал бы раньше, давно б изгнал из цензуры).
– Ну что ж. Есть такое место. Как ты о нем догадалась?
– Прослышала.
Помолчал и сказал:
– Ты же помнишь, Лара, ты мне всегда нравилась. На этой неделе давай свидимся. Идет?
И выждал сильную паузу, пока она кивнет.
Покраснев, кивнула. Вьюжин на квадратном фирменном листочке легкой рукой черкнул ей адресок и телефон – квартира его приятеля, зажившегося за границей.
Ну и ладно. Стерплю (а душой отстранюсь, как будто это не со мной)… На пути к той свиданческой квартире она все еще размышляла. У каждой женщины бывает такой час. Раньше. Или позже… Похолоднее бы ей с ним быть! Подеревянней, поспокойней. А встала – отряхнулась. Как сказано нам (как обещано) было в древней книге: нет следа.
И, поднимаясь в лифте, все о том же – она, мол, переморгает! Переживет, как переживают, закрыв глаза, этот час все женщины. Каждая свой… Помнить о Тартасове. Лежа в объятиях, думать о жертвенности женщин. Она засмеется (мысленно), когда тот мужчина начнет задыхаться, потеть и все яростней и яростней дергаться… Лариса улыбнулась на пробу (тая улыбку). Однако там с улыбкой не вышло. Мужчина оказался опытнее ее.
С виду ласков и расслаблен, он был расчетлив. Долго, трудно и подчеркнуто мучительно доводил не себя, а ее до исступленного заключительного вскрика. Хочешь не хочешь, с этой минуты женщина сколько-то забывается, отдается. Едва она отошла и пыталась все пережить с холодком, он снова. И еще более уверенно, жестко вел ее к сладостно-болевой точке и вскрику. Работал, как пахал. Все медлил, медлил… Вытягивал ей душу. Она было дернулась, раз бы и в дамки. Но он, как клещами, тотчас сдавил ей плечи: не шевелись, лежи – и продолжал свое. Сквозь зубы выскакивали легкие ее вскрики, ну, стон, ну, просьба. Вдруг стала задыхаться. (Так и не удалось ей. Закрыв глаза, как на пляже. Лежать и думать о жертвенности.) С дрожью, она вновь предала своего Тартасова, теряла мысль, плыла. Мужчина делал что хотел. Доведя ее до почти полной потери своего «я». Зато после, зато теперь, по-хозяйски получал свое. Вставал на минуту вдруг выпить чашку воды. Вставал с ленцой. Шел на кухню – вроде как пересохло в глотке! Оставлял ее в постели, она была никто и ничто.
Вышла одна, с ощущением, что за эти два или три часа ее переехало чем-то тяжелым. Как поездом. Все болело, ломота в плечах и спине, чужое тело! Чужая душа. Час, всего-то час с прохладцей, как ей думалось, когда… когда, едва ли не посмеиваясь, входила в этот дом – вызывала лифт.
Подойдя к метро на ватных ногах, Лариса присела на бортик. На гнутую трубу, что окаймляла только-только засеянный газон. Как птичка опустилась… Присела, как птичка, на тонкий бортик, не в силах ждать. Не в силах дождаться, пока вернется (пока долетит) домой.
И здесь же закурила. (Она тогда курила.) У входа в метро. Как эти. Никогда не позволяла себе, а вот пришлось. Горек был дымок. Не могла сдержаться, вот и сидела, курила, пусть смотрят, пусть идут мимо, пусть что и кто угодно. Какой-то нервный звук рвался из ее легких, звук этот она все заглатывала. Сдерживала в себе. Она бы и бутылку пива взяла, пила бы, сосала из горлышка, как эти нынешние, молодые и подзаборные, но нет. Все-таки нет. Курила…
А что Тартасов? Писать он все равно не стал; не смог. Иссякнув, не возродился. Не склеился и не поддался он в новую починку, но… но место получил. Что да, то да.