Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пока сурикаты рыбачили в пруду, действуя, надо заметить, на редкость слаженно, мне бросилась в глаза еще одна любопытная штука: рыба – вся без исключения – уже была мертва. Правда, протухнуть не успела. Сурикаты не убивали рыбу – просто вытаскивали на берег дохлятину.
Распихав взбудораженных, мокрых сурикат, я опустился у озерца на колени. И обмакнул палец в воду. Холодная – холодней, чем я думал. Должно быть, течение поднимало на поверхность непрогретые глубинные слои. Я зачерпнул воду ладонью и поднес к губам. И глотнул.
Вода была пресная. Так вот почему перемерла вся эта рыба! Теперь все ясно: ведь если морскую рыбу бросить в пресную воду, она тотчас раздуется и сдохнет. Но с какой стати вся эта морская рыба подалась в пресный пруд? Да и как?
Я пробрался среди сурикат к другому озерцу. Тоже пресное. К следующему. И оно тоже. И четвертое.
Значит, все пруды пресные. «Откуда же взялось столько пресной воды?» – задумался я. И тут же понял: все дело в водорослях. Водоросли естественным образом непрерывно опресняют морскую воду; вот почему у них такая соленая сердцевина, а стебли покрыты пресной влагой – та просто-напросто сочится изнутри. Я не стал утруждаться вопросами, почему и как это происходит и куда все-таки девается соль. Это меня уже не интересовало. Я попросту рассмеялся и прыгнул в ближайшее озерцо. И чуть было не пошел ко дну: я еще не окреп и не нагулял жира, чтобы легко держаться на поверхности, – но успел ухватиться за край пруда. Слов не подберу описать, как чудесно подействовало на меня это купание в несоленой воде, прозрачной и чистой. За столько дней в открытом море кожа моя задубела, как звериная шкура, а отросшие волосы свалялись и залоснились, точно липучка для мух. Казалось, соль разъедала даже душу, не довольствуясь телом. Поэтому я теперь без малейшего стеснения отмокал в этом озерце на глазах у тысяч сурикат, покуда пресная вода не вымыла из меня всю эту соленую пакость до последнего кристаллика.
И вдруг сурикаты отвернулись. Все, как одна, уставились одновременно в одну сторону. Я выбрался на берег – посмотреть, что там. Ну конечно же! Ричард Паркер. Подтвердились мои подозрения: эти сурикаты не сталкивались с хищниками с незапамятных времен, так что всякое понятие о дистанции бегства и о бегстве как таковом попросту изгладилось из их генетической памяти. Они не ведали страха. Ричард Паркер двигался среди них, сея смерть и опустошение, хватая сурикат окровавленной пастью без разбора и счета, а они знай себе скакали у него под носом, только что не выкрикивая: «Мой черед, мой черед, мой черед!». И сцена эта повторялась вновь и вновь. Ничто на свете не могло вырвать сурикат из их привычного мирка, в котором не было места ничему, кроме прудосозерцательства и пощипывания водорослей. Подкрадывался ли Ричард Паркер неслышным шагом опытного тигра-убийцы, чтобы обрушиться на очередную жертву с громоподобным рыком, или попросту равнодушно слонялся вокруг – им не было дела. Покой их был нерушим. Кротость – превыше всего.
А Ричард Паркер убивал сверх всякой меры. Не только по зову желудка, но и просто так. Жажда убийства у зверей отнюдь не диктуется потребностью в пище. Такое раздолье для охотника после стольких лишений! Неудивительно, что смертоносный инстинкт у него взыграл во всю мочь и вырвался на волю во всей своей буйной ярости.
Он был далеко. Мне ничто не угрожало. По крайней мере, на данный момент.
На следующее утро, когда он ушел, я прибрался в шлюпке. Давно пора было. Не стану описывать, на что походила эта груда человеческих и звериных костей вперемешку с объедками бесчисленных черепах и рыб. Всю эту вонючую пакость я отправил за борт. Ступить на днище я не посмел: Ричард Паркер мог разозлиться, учуяв следы моего вторжения, – так что орудовать острогой приходилось сверху, с брезента, или сбоку, стоя в воде. А то, с чем не справилась острога, – запахи и пятна, – я попросту смыл, окатив шлюпку водой из ведра.
Тем вечером Ричард Паркер вернулся в свежее, чистое логово без возражений, но и спасибо не сказал. Он притащил в зубах целую гроздь дохлых сурикат и за ночь всех слопал.
День за днем я только и делал, что ел да пил и купался вдоволь, смотрел на сурикат, ходил и бегал, отдыхал и набирался сил. Я вновь научился бегать непринужденно и легко и находить в этом настоящую радость. Ссадины зажили. Больше ничего не болело. Одним словом, я вернулся к жизни.
Я исследовал остров. Попытался было обойти его кругом, но передумал. Я прикинул, что в поперечнике он был миль шесть-семь, а значит, миль двадцать в окружности. Берега, по-видимому, были на всем протяжении одинаковые: повсюду та же ослепительно яркая зелень, тот же кряж с пологим спуском к воде, такие же чахлые одинокие деревца, кое-как разнообразящие картину. Изучая побережье, я сделал одно удивительное открытие: оказывается, толщина и густота водорослей менялись с погодой, а с ними преображался и весь остров. В сильную жару стебли переплетались тесней и плотней, и остров поднимался над уровнем моря; склон становился круче, а кряж – выше. Случалось это не вдруг. Надо было, чтобы жара продержалась несколько дней. Но тогда уж случалось всенепременно. По-моему, все это служило для сохранения воды – для того, чтобы площадь поверхности, на которую падали солнечные лучи, стала меньше.
Обратный процесс – разрыхление – совершался быстрей и наглядней, и по причинам более очевидным. Тогда кряж опускался, а континентальный шельф, так сказать, растягивался вширь, и ковер водорослей у кромки воды распускался, так что я даже увязал в нем. Происходило такое в пасмурную погоду и, еще быстрее, в шторм.
Я пережил на острове ужасную бурю, из чего заключил, что на нем безопасно и в самый свирепый ураган. Потрясающее было зрелище: я сидел на дереве и смотрел, как гигантские волны накатывают – словно вот-вот перехлестнут кряж и ввергнут остров в хаос и бедлам – и тут же тают прямо у берега, как в зыбучих песках. В этом смысле остров следовал заветам Ганди: сопротивлялся путем непротивления. Волны, все до единой, исчезали без звука, да и без следа, не считая пузырей. Земля подрагивала, озерца покрылись рябью, но в остальном буйство стихии прошло стороной. Точнее, прошествовало насквозь: волны – изрядно присмиревшие – возрождались с подветренной стороны и продолжали свой путь. Престранная штука: чтобы волны катились от берега?! Сурикаты ни шторма, ни подземных толчков попросту не заметили. Делали свое дело, как ни в чем не бывало.
А вот чего я никак не мог взять в толк – почему на острове царит такое запустение. Такой скудной экосистемы я сроду не видел. Ни тебе мух, ни бабочек, ни пчел, – вообще, ни единого насекомого. На деревьях – ни единой птицы. На равнинах – ни грызунов, ни червей, ни личинок, ни змей, ни скорпионов; и никаких других деревьев, не говоря уже о кустарниках, траве и цветах. Пресноводной рыбы в прудах не водилось. И у берега все пусто и голо – ни крабов, ни раков, ни кораллов, ни даже гальки и камней. За одним-единственным – хоть и таким приметным – исключением в лице сурикат, на всем острове не сыскалось ни клочка чужеродной материи – ни органической, ни мертвой. Только ярко-зеленые водоросли и ярко-зеленые деревья.
Деревья, кстати, не были паразитами. Это я выяснил случайно – за очередным обедом вырыл под одним деревцем такую глубокую яму, что докопался до корней. Оказалось, что корни не врастают в водоросли, как в почву, а скорее перерастают в них, сливаясь с зелеными стеблями. Из чего следовало, что деревья либо живут с водорослями в симбиозе, предаваясь взаимовыгодному обмену, либо – еще того проще – суть те же водоросли, только другой формы. По-моему, последняя гипотеза ближе к истине, поскольку деревья эти как-то обходились без цветов и плодов. И впрямь, какой самостоятельный организм вверит симбионту – пусть даже самому дорогому и близкому – столь важную функцию, как размножение? А то, как жадно листья поглощали солнечный свет, – о чем свидетельствовали их изобилие, крупные размеры и яркая зелень как признак перенасыщенности хлорофиллом, – навело меня на мысль, что главная функция этих деревьев – накопление энергии. Впрочем, это только догадки.