Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я надеялась, что снег доставит мне немного радости. Но две недели, проведенные в Куршевеле, разочаровали меня. Вокруг была та самая буржуазия, которой я сторонилась в Париже. Супруги, которые жаловались, что в Конго нельзя больше бить негров, были бельгийцами, однако французы понимали и разделяли их печаль. Поэтому, когда в апреле я решила уехать на несколько дней с Ланзманном, мы выбрали Англию: южное побережье, Корнуолл. Из французов только молодежь вызывала у меня симпатию. Студенты левых взглядов попросили меня как-то прочитать в Сорбонне лекцию о романе, и я согласилась. Я жила так замкнуто, что, войдя в аудиторию, была удивлена оказанным мне приемом, обнаружив, что присутствующие знают меня. Их дружеское расположение согрело мне сердце: оно в этом нуждалось.
Бомбардировка Сакета повлекла за собой вмешательство английских и американских посредников; заговорили о дипломатическом Дьенбьенфу; армия громко заявляла, что не согласится на это. Начали поговаривать о возвращении де Голля.
ФНО в значительной степени вобрал в себя партию Алжирское национальное движение (АНД) и требовал, чтобы к Армии национального освобождения применялись соглашения международного права. Когда французское правительство гильотинировало двух алжирских бойцов, были расстреляны трое французских пленных. 13 мая Алжир решил устроить манифестацию против этих репрессий.
Вечером я была с Ланзманном дома, когда нам позвонил Пуйон, статс-секретарь Национального собрания: манифестация на Форуме в Алжире обернулась мятежом; толпа во главе с Лагайардом захватила правительственное здание; генерал Массю возглавил Комитет общественного спасения. Словом, чтобы остаться французским, Алжир при поддержке армии отделялся от Франции.
На следующее утро стало известно, что на Форуме генерал Салан бросил лозунг: «Да здравствует де Голль!». И де Голль только что сообщил в коммюнике: «Я готов принять на себя полномочия Республики». На другой день газеты описали маскарад под названием примирение, устроенный в городе Алжире и по всей стране.
Вечером, когда в театре Сары Бернар я смотрела «Осуждение Лукулла» Брехта, мрачный выпад против войны и генералов, зал неистово аплодировал, но там собрались левые интеллектуалы, давно уже оказавшиеся в изоляции в собственной стране. Коммунисты проповедовали оптимизм. Ланзманн представлял Сартра в Комитете сопротивления фашизму; на каждом заседании Раймон Гюйо заявлял: «Прежде всего мы должны радоваться: комитеты создаются повсюду… Ситуация отличная…» Но 19-го всеобщая забастовка, объявленная профсоюзами, провалилась. В тот же день де Голль проводил пресс-конференцию, Ланзманн рассказал нам о ней за ужином у Бостов на улице Бюшри. Де Голль сообщил, что желает легально быть призванным страной. Светские дамы внимали ему с восторгом. Мориак млел от удовольствия. Бурде спросил де Голля, не думает ли он, что играет на руку мятежникам. Де Голль ответил примерно так: «Ваш мир – не мой мир». Он добьется успеха, в этом Ланзманн не сомневался; буржуазная демократия предпочитала скорее высказаться в пользу диктатора, нежели воскресить народный фронт. Бост не хотел этому верить, и они поспорили на бутылку виски.
Во время промежуточной посадки в Орли американцы отказались покинуть самолет, ибо воображали, что Париж предан огню и мечу; мы невесело посмеялись над этим. Все происходило при унылом спокойствии. Страна дала убедить себя, что есть лишь один выбор: де Голль или парашютисты. Армия была голлистской, полиция – фашистской. Мош предложил создать народное ополчение, но в тот момент, когда парашютисты готовились идти на Париж, единственной заботой правых и социалистов было избежать «Пражского переворота». Что же касается инертности пролетариата, то ее, конечно, следовало принять за согласие. Без де Голля наверняка произошла бы вспышка, но его правительство между 1945 и 1947 годами было не хуже тех, что пришли ему на смену. Он сохранял свой престиж освободителя и, не будучи продажным, слыл честным. Благодаря ему Алжир торжествовал.
То, что 13 мая казалось невозможным, 23-го представилось нам неизбежным. «Черноногие» и армия победили. Все произойдет без стычек, это было настолько очевидно, что делегация, в которую входил Ланзманн, решила не переносить своего отъезда. Ему хотелось остаться, но он не мог отмежеваться от других. Я собиралась провести с ним два дня в Онфлёре, который мы так любили. Показав мне на цветущие яблони, Ланзманн с огорчением сказал: «Даже трава станет другого цвета». Более всего нас удручало то, что мы вдруг обнаружили, какой вид постепенно приобретала Франция: деполитизированная, бездеятельная, готовая покориться людям, желавшим продолжить войну в Алжире до победного конца.
Утром 24 мая я проводила Ланзманна в Орли. Для меня, как и для многих других, это были обескураживающие дни. Я больше не работала. В марте я отдала Галлимару «Воспоминания благовоспитанной девицы» и не решалась продолжать их. Моя праздность и всеобщая тревога заставили меня, как в сентябре 1940 года, обратиться к дневниковым записям. В значительной степени я начала их еще и для того, чтобы показать позже Ланзманну, с которым почти не имела возможности переписываться. Вот они.
26 мая
Странные дни, когда час за часом слушаешь радио и покупаешь все выпуски газет. Вчера, на Троицу, 800 000 парижан покинули город, улицы опустели; было душно, но не жарко, погода стояла пасмурная. Из окна Сартра было видно, как проезжают красные пожарные машины с огромными лестницами, направлявшиеся к бульвару Сен-Жермен. Улицы патрулируют полицейские машины. Новый комитет Алжира (Массю, Сид-Каре, Сустелль) заявил в субботу: «Де Голль или смерть». Позавчера Ланзманн уехал в Корею. Телеграмма из Москвы, где он остается на три дня.
Вечером в «Палетт» разговор с Сартром о моей книге. Он напомнил мне, как мы были счастливы в Руане в дни нашей безвестной молодости. Не исказить это время, рассказывая о нем.
Сегодня очень холодно. Ветер ворошит плющ на кладбищенской ограде и проникает ко мне во все щели окон. На работу, за которую я берусь, у меня уйдет три или четыре года, это немного пугает. Думаю, для начала надо сразу собрать побольше материала.
Да, и весь понедельник опять давит тусклая атмосфера катастрофы – в Париже так же пусто, как вчера, в газетах – цензура, иностранная пресса под запретом. Прошел дождь, а потом разразилась гроза с громом. Обед в «Палетт» с Назымом Хикметом. Семнадцать лет тюрьмы, и теперь, из-за сердца, ему приходится лежать двенадцать часов в день. В нем столько обаяния. Он рассказывает, как через год после выхода из тюрьмы на него два раза покушались (машины на узких улицах Стамбула). Потом его хотели отправить нести военную службу на русской границе, а ему было пятьдесят лет. Военный врач признался: «Постоите полчаса на солнце, и все – вы труп. Но я обязан подписать свидетельство о вашем добром здравии». И тогда бурной ночью на маленькой моторной лодке он пустился в путь через Босфор: в тихую погоду пролив слишком хорошо охранялся. Хикмет хотел добраться до Болгарии, но по разбушевавшемуся морю это было невозможно. Ему встретилось румынское грузовое судно, он стал кружить вокруг него, выкрикивая свое имя. Они поприветствовали его, помахали платками. Но не остановились. Он последовал за ними, продолжая кружить среди неистовых волн. Через два часа они остановились, но не подняли его на борт. Мотор у него заглох, и он решил, что все кончено. Наконец его взяли на судно: понадобилось звонить в Бухарест, чтобы получить разрешение. Продрогший, полумертвый, он вошел в офицерскую каюту и увидел свою фотографию огромных размеров с надписью: «Спасите Назыма Хикмета». Самое забавное, добавил он, что уже год, как меня освободили.