Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Мэннеринг… – произнес он, выдохнув дым, – тот толстяк. Ты можешь от него уйти?
– Как только выплачу долг.
– И сколько ты должна?
– Сто фунтов, – отозвалась Анна. – Может, чуть больше.
Выпотрошенное платье лежало между ними, точно освежеванный труп.
Гаскуан посмотрел на сверкающую груду. Анна проследила его взгляд.
– Тебя, конечно же, будут судить, – произнес Гаскуан, не сводя глаз с золота.
– Я всего лишь появилась в нетрезвом виде в общественном месте, – отозвалась Анна. – Меня оштрафуют, и вся недолга.
– Тебя будут судить, – повторил Гаскуан. – За покушение на самоубийство. Начальник тюрьмы подтвердил.
– Покушение на самоубийство? – Анна уставилась на него во все глаза.
– Ты разве не пыталась свести счеты с жизнью?
– Нет! – Она вскочила на ноги. – Кто это сказал?
– Дежурный сержант, который подобрал тебя прошлой ночью, – объяснил Гаскуан.
– Чушь какая!
– Боюсь, она занесена в протокол. Тебе придется оправдываться, так или иначе.
Минуту Анна молчала. А затем в сердцах воскликнула:
– Все мужчины хотят, чтобы их девки были несчастны, – все до единого!
Гаскуан выпустил тонкую струйку дыма.
– Девки в большинстве своем и впрямь несчастны, – промолвил он. – Прости, но это чистая правда.
– Как меня могут обвинять в покушении на самоубийство, не спросив сперва, неужели я?.. Как так можно? Где…
– Доказательства?
Гаскуан окинул ее сочувственным взглядом. Недавнее столкновение со смертью наложило свою печать на лицо Анны и на весь ее облик. Кожа бледная, словно воск; волосы тяжело обвисли и засалились. Девушка непроизвольно теребила рукава платья; на глазах у клерка по телу ее волной прошла крупная дрожь.
– Начальник тюрьмы опасается, что ты психически больна.
– За все те месяцы, что я провела в Хокитике, я с начальником тюрьмы Шепардом ни единым словом не обменялась! – возмутилась Анна. – Мы вообще незнакомы.
– Он упомянул, что ты недавно потеряла ребенка.
– Потеряла! – с отвращением выговорила Анна. – Потеряла! Отличное словечко!
– Ты бы предпочла другое?
– Да.
– У тебя забрали ребенка?
Лицо Анны посуровело.
– Ребенка выбили из моего чрева. Причем выбил не кто иной, как родной отец ребенка! Но об этом, полагаю, начальник тюрьмы Шепард тебе не рассказывал.
Гаскуан молчал. Сигарету он еще не докурил, но бросил, затушил тлеющий пепел каблуком, зажег другую. Анна снова села. Положила руки на разложенное по столу платье. Принялась поглаживать ткань. Гаскуан глядел вверх, на стропила, Анна – на золото.
Такого рода вспышек Анна обычно себе не позволяла. Характер ее, наблюдательный и восприимчивый, демонстративным проявлениям был чужд; о себе она говорила редко. Ее профессия, как ни парадоксально это звучит, требовала строжайшей скромности. Ей приходилось выказывать ласковую нежность и проявлять сочувствие даже там, где сочувствие было неуместным, а нежность – незаслуженной. Мужчины, которые пользовались ее услугами, ни о чем ее не расспрашивали. Если они вообще вели какие-либо разговоры, то рассказывали о других женщинах – об утраченных возлюбленных, о брошенных женах, о матерях, сестрах, дочерях, воспитанницах. Этих женщин искали они в Анне, но лишь отчасти, потому что искали они еще и себя: она была отраженной тьмой и заимствованным светом. Ее несчастное убожество, как хорошо знала она сама, утешало и обнадеживало.
Анна тронула пальцем один из золотых самородков в груде. Она знала, что должна отблагодарить Гаскуана традиционным способом, ведь он заплатил за нее залог, он немало рисковал, солгав начальнику тюрьмы, сохранив ее тайну и пригласив ее к себе домой. Она чувствовала: Гаскуан чего-то ждет. Он сидел как на иголках. Задавал вопросы резко и даже грубо – явный признак того, что его отвлекает надежда на вознаграждение, – а когда говорила она, он обжигал ее негодующим взглядом и тут же отводил глаза, словно ее ответы выводили его из себя. Анна подобрала самородок и покатала его по ладони. Ишь бугристый, комковатый и весь свищами изрыт, как будто металл частично расплавили в горне.
– Сдается мне, – наконец проговорил Гаскуан, – прошлой ночью кто-то ждал, чтобы ты выкурила трубку. Дождался, чтобы ты впала в беспамятство, и зашил золото в твое платье.
Анна нахмурилась, глядя не на Гаскуана, но на кусочек металла в руках:
– Зачем бы?
– Понятия не имею, – признал француз. – С кем вы были прошлой ночью, мисс Уэдерелл? И сколько был готов заплатить этот человек?
– Послушай, – отозвалась Анна, пропуская вопрос мимо ушей, – ты хочешь сказать, будто кто-то снял с меня платье, тщательно зашил в него весь этот золотой песок, затем снова зашнуровал на мне это самое платье, уже битком набитое золотом, – только для того, чтобы бросить меня посреди дороги?
– Звучит и впрямь малоправдоподобно, – согласился Гаскуан. И тут же сменил тактику: – Хорошо, тогда ответь вот на какой вопрос. Как давно у тебя это платье?
– С прошлой весны, – отвечала Анна. – Я его купила подержанным у торговца с Танкред-стрит, он распродавал вещи, вывезенные с затонувшего корабля.
– А сколько у тебя всего платьев?
– Пять… нет, четыре, – отозвалась Анна. – Но остальные для моего ремесла не подходят. В этом я работаю, видишь, цвет подходящий. У меня еще было особое платье на время беременности, но оно погибло, когда… когда ребенок умер.
Между собеседниками вновь повисла тишина.
– Интересно, золото туда за один раз вшили? Или на это ушло какое-то время? – гадал Гаскуан. – Боюсь, теперь уже не узнаешь.
Анна не ответила. Спустя мгновение Гаскуан поднял глаза и встретился с ней взглядом.
– С кем вы были прошлой ночью, мисс Уэдерелл? – вновь спросил он, и на сей раз Анна проигнорировать вопрос не могла.
– Я была с мистером Стейнзом, – тихо проговорила она.
– Не знаю такого, – отозвался Гаскуан. – Он был с тобой в опиумной курильне?
– Нет! – воскликнула Анна, глубоко шокированная. – Я была не в курильне. Я была у него дома. В его… постели. Я ушла ночью выкурить трубку. Это последнее, что я помню.
– Ты ушла из его дома?
– Да, и вернулась в «Гридирон», я там живу, – объяснила Анна. – Странная выдалась ночь, я была сама не своя. Хотелось покурить. Помню, зажгла трубку. А следующее, что помню, – я в тюрьме, а на дворе белый день.
Она поежилась, внезапно обхватила себя руками. Рассказывала она, подумал Гаскуан, во власти упоительной истомы, что приходит с первым румянцем любви, когда собственное «я» теряет надежную опору и, захлебываясь, отдается во власть грозного потока. Но опиумная зависимость – это не любовь, и любовью быть не может. Гаскуан при всем желании не мог романтизировать фиолетовые тени под ее глазами, ее изможденное тело, ее мечтательную отрешенность, и все равно, думал он, жутко видеть, как опиумная отрава способна достоверно, словно в зеркале, отразить восторги любви.