Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Илья видел, как откликнувшись на свой номер, вышел из строя Жора Вдовенко и уже на ходу оглянулся, пытаясь в последнюю минуту разглядеть его. Илья махнул Жоре, кричать что-то было бессмысленно, да и что он мог крикнуть, и тот, увидев его руку, мог только махнуть в ответ.
Жора уходил и уносил свою вину за их плен, за гибель Вани Меланченко, за лазарет, в котором три недели провалялся Илья. Он обвинил себя сам, и Илья ни тогда, ни теперь не признававший за Жорой вины, знал, что даже если бы им удалось выбраться из лагеря и дойти до своих, смерть Меланченко Жора бы себе не простил. Он пришёл в пожарную команду «Арсенала» после шестилетки, был младше всех, и относились они к нему, как к школьнику, как ребёнку. А Жора, хоть и сейчас не выглядел на свои девятнадцать, ребёнком давно не был. Жора был верным другом.
Его колонна уже ушла, на плацу строилась следующая, и Илья не хотел думать, встретит ли он когда-нибудь Жору. Мысли о тех, кого он потерял и уже не увидит, лишали сил и топили в отчаянье. В эти дни он заставлял себя думать только о том, как бежать из лагеря. Ему нельзя было оставаться в плену, ни в Кременчуге, нигде.
Илья подробно расспросил Туровцева, что делают с телами умерших заключённых перед тем, как вывозят за ограждение и зарывают. План был простой — выбраться на телеге под трупами, но военврач его забраковал. Немцы не доверяли лагерным медикам и проверяли всех. Один пленный уже пытался бежать таким путём, и его вывезли на телеге, но с ведома немцев и мёртвым. Охрана обнаружила беглеца и застрелила.
22 октября, вернувшись из канцелярии, Туровцев сказал Илье, что видел там ещё одного старосту, на этот раз из Полтавы.
— Что он там делает? Тоже за людьми приехал?
— Да, как и все. Может быть, сумеет вытащить пару человек, — ответил Туровцев и, заметив сосредоточенный взгляд Ильи, спросил: — Хочешь попробовать?
Илья неплохо знал Полтаву, год назад, летом, а потом и осенью, он несколько раз приезжал в город. В Полтаве у него были друзья, наверняка кто-то оставался и теперь. Но одно дело знать город, другое — выдать себя за местного жителя. Староста станет спрашивать, кто его родители, где он учился, где работал. Разговор наверняка пойдёт при немцах, и времени обдумывать ответы у него не будет, всё нужно решить сейчас.
— Какой он из себя? — уже направляясь в канцелярию, спросил Туровцева Илья.
— Пришёл в каракулевой шапке и пальто с меховым воротником. Всё аккуратно повесил. Сам в костюме, думаю — из городских, может, даже из бывших. Смотрит цепко, похож на царского офицера. Лицо вроде обычное, но с глубокими морщинами, видно, что помотало человека.
— Ну, хорошо. Пусть посмотрит на меня цепко.
— Значит, решился? Тогда удачи.
Глава двенадцатая
Синий френч путейца
(Киев — Кременчуг — Полтава, октябрь 1941)
1.
Фёдор Борковский видел разные концлагеря, и немецкие, и советские. В нескольких сидел сам, так сложилась жизнь. Борковский не хотел их сравнивать, потому что и те, и другие считал химически чистым злом. Если бы лагеря несли только смерть, он мысленно вынес бы их за черту жизни, все мы смертны, в конце концов, но они опирались на страх смерти, внезапной и неизменно мучительной. Этот страх уродовал людей; не имея сил противостоять тюремщикам на равных, заключенные обращали ненависть друг против друга, а следом и против всего мира, против всех, кто не знал, не мог представить пережитого ими. Лагеря прививали опыт зла, а любое зло обесценивает жизнь.
Его взяли в двадцать девятом по делу СВУ [14] и осудили на десять лет, как Ефремова. Этим сроком он даже гордился; никакой Спілки не существовало, во всяком случае, Борковский о ней ничего не знал, а приговор ему вынесли как организаторам. Так ГПУ оценило его старые заслуги, в этом тоже сомнений не было — в восемнадцатом он воевал с большевиками, воевал бы и дальше, но был тяжело ранен. От своих взглядов он не отказывался, не менял их никогда, но давно держал при себе. Уже в двадцатых круг его единомышленников поредел и истончился, почти все старые друзья и командиры погибли. Одних убили в эмиграции, как Петлюру и Коновальца, других расстреляли красные. О судьбах многих он ничего не слышал и не знал.
Отбывать приговор Борковского отправили сперва на Соловки, «к Кальнишевскому», как писал он жене, а позже, незадолго до закрытия СЛОНа, этапировали в Карелию. Борковский выжил, вышел, как считал, не уронив себя, и вычеркнул бы красные лагеря из памяти, но они его не отпускали, временами возвращались во снах, и сделать с этим он ничего не мог.
Снилась дорога на Секирную, крутой подъём по обмёрзшим льдом деревянным ступеням лестницы. Почему на них зимой всегда намерзал лёд? Может, из-за климата? Был бы он естественником, наверное, нашёл бы ответ. Но Борковский был военным, объяснения он не знал, и ему год за годом, сперва в лагерях, а потом и здесь, в Полтаве, снился стеклянный, отполированный ногами заключённых, лёд на ступенях лестницы, поднимавшейся на Секирную гору.
В конце сентября, когда Полтава жила под немцами вторую неделю, к нему домой явился ефрейтор из городской комендатуры. Это были мрачные дни — горели промышленные окраины Полтавы, и погасить пожары не могли. Немцы искали поджигателей, в городе говорили о ежедневных расстрелах.
Борковский не знал, кому он понадобился и для чего, не понимал, откуда в комендатуре вообще знают о его существовании. Здравый смысл подсказывал, что вызывать могли лишь для разговора, ни для чего другого, но давно и хорошо знакомое ощущение близкой опасности не оставляло Борковского всю дорогу.
Ефрейтор привёл его в комнату на втором этаже комендатуры, вся обстановка которой состояла из стола и двух стульев. Стены в пятнах осыпавшейся штукатурки напоминали огромные контурные карты. Его оставили одного посреди гулкой тишины этой комнаты с маленькими запылёнными окнами, и Борковский почувствовал себя школьником, ожидающим вызова на экзамен.
Минуту спустя в комнату вошёл офицер, бегло кивнул ему и, не подав руки, прошёл к столу.
— Вы говорите по-немецки? — спросил офицер, не представившись.
— Да, — не слишком уверенно ответил Борковский.