Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Отталкивающее уродство этой женщины происходило от долгих лет угнетения, хотя некогда, должно быть, она была красива, ибо воспоминания возродили давно утраченные сокровища, и дух красоты на мгновение озарил ее лицо. Быть рабыней в гареме азиатского деспота – жестокая трагедия для женщины, и живущий в ней от рожденья ангел был раздавлен, изувечен, искалечен, истерзан, но не уничтожен.
Она закончила свой рассказ, и молодые женщины, которым ее язык был чужд, уже больше не могли сдерживать свое веселье или соблюдать приличия хотя бы из уважения к ее возрасту и авторитету. Они снова, как пчелы, стали роиться вокруг меня, настойчиво засыпая вопросами. Их интересовало все: мой возраст, муж, дети, моя родина, мои привычки, имущество. В конце концов со всей серьезностью они спросили, разве для меня стать женой принца, их господина, не предпочтительнее, нежели быть женой ужасного Чао-че-вита [14].
От такого чудовищного предположения я онемела. Не отвечая, встала, стряхнула с себя глупых девиц и вместе с сыном удалилась во внутренние покои. Но они, повторяя свой вопрос, без стеснения гурьбой ринулись за мной, да еще потащили следом малайскую дуэнью, чтобы она перевела мой ответ. Назойливость этих молодых особ меня возмутила, но потом я представила, насколько скудна их жизнь в золотой клетке, насколько жалки их чаяния и радости, любови и воспоминания, представила священный ужас на их лицах, который вызовет честный ответ, и устыдилась своего гнева.
Видя, что избавиться от женщин невозможно, я пообещала ответить на их вопрос при условии, что на сегодняшний день они оставят меня в покое. Взгляды наложниц устремились на меня.
– Принц, ваш господин, и король, ваш Чао-че-вит – язычники, – сказала я. – Англичанка, то есть христианка, скорее даст себя замучить, сковать цепями и приговорить к пожизненному заточению в подземной темнице или примет самую медленную, самую жестокую смерть, нежели станет женой того или другого.
Мои слова были встречены изумленным молчанием, вероятно, внушенным неким интуитивным чувством уважения. В конце концов одна из женщин, более ветреная, чем остальные, вскричала:
– Что? Даже если он подарит вам драгоценные кольца и шкатулки, золотые украшения?
Когда старая малайка, боясь нанести мне оскорбление, шепотом перевела этот провокационный вопрос, я рассмеялась, глядя на серьезные лица вокруг.
– Да, даже в этом случае, – сказала я. – Я приехала сюда давать уроки королевской семье. Я не такая, как вы. Вы только и знаете, что резвитесь, поете и танцуете, развлекая своего господина, а я должна работать, чтобы содержать своих детей; один из них сейчас за просторами великого океана, и сердце мое полно печали.
На лицах моих слушателей отразилось сочувствие, более или менее глубокое, и с минуту они растерянно смотрели на меня, как на человека, которого нельзя ни убедить, ни утешить, ни понять. Потом, тихо восклицая: «Пут-тху! Пут-тху! [Боже мой! Боже мой!]», женщины бесшумно вышли из комнаты. Минутой позже до меня из коридоров донеслись их верещание и смех.
Избавившись от своих любопытных утомительных гостей, я прилегла и крепко заснула. После обеда меня внезапно разбудили крики Биби. Она влетела в комнату с непокрытой головой (тонкая муслиновая вуаль путалась у нее под ногами), и в лице ее читались ужас и отчаяние. Мунши, ее супруг, не зная ни внутренней планировки дворца, ни местного языка, ни существующих здесь правил, по ошибке вторгся в святая святых гарема, где возлежала королева, – к вящему ужасу самой съежившейся Нурмагаль [15] и неописуемому гневу охранявших ее старух. Две из них, самые безобразные, свирепые и мускулистые, потащили ополоумевшего и дрожащего Мунши к судье.
Я опрометью бросилась следом за Биби к открытой сале [16], где мы и нашли нашего почтенного слугу Пророка – со связанными руками, без тюрбана, удрученного горем, но не ропщущего. Истинный мусульманин, Мунши с философским смирением ждал, когда ему перережут горло, поскольку это был его кисмет (злой рок): коварная судьба распорядилась так, что он оказался в краю кяфиров (неверных). Пообещав Мунши, что бояться ему нечего, я отправила гонца на поиски переводчика. Биби продолжала голосить и возмущаться. Вскоре в салу с важным видом ступил импозантный персонаж, внешне во всем соответствовавший своим манерам и характеру. Это был судья. Тщетно силилась я объяснить ему знаками и жестами, что мой слуга нанес оскорбление неумышленно. Тот не мог или не хотел меня понять. Судья принялся орать на несчастного старика. Мунши выслушивал брань со спокойным безразличием несведущего: его никогда еще не поносили на иностранном языке.
Бездельники всех мастей, лодырничавшие во двориках и крытых галереях, стряхнули с себя ленивую дремоту и собрались вокруг нас. С ними явился и переводчик, кривя губы в наглой довольной ухмылке. Он наотрез отказался вмешиваться, надменно заявив, что его это не касается, что судья будет оскорблен, если он примет участие в разбирательстве. Мунши приговорили к двадцати ударам плетью. Тут мое терпение лопнуло. Я решительно подошла к судье и пригрозила, что немедленно доложу о творящемся произволе британскому консулу, если плеть хотя бы раз коснется моего старого слуги, которому уже оголили спину. Я, разумеется, говорила по-английски, но судья уловил знакомые слова «британский консул». Он повернулся к переводчику и потребовал объяснений, которые ему следовало выслушать до вынесения приговора. Пока переводчик что-то тараторил неразумному чиновнику, в сале возник ажиотаж, как сказали бы французы. Судья, переводчик и все остальные пали ниц, согнувшись в три погибели, ибо перед нами явился сам первый министр. С одного взгляда оценив ситуацию, он велел освободить Мунши и, по моей просьбе, позволил ему удалиться в комнату, выделенную Биби.
Рабы принялись резво исполнять его милостивое повеление, а переводчик тем временем на четвереньках, не поднимая от пола лица, отползал назад. А вот старый мусульманин, едва ему развязали руки, взял свой тюрбан и с грациозной почтительностью, свойственной его народу, положил головной убор к ногам своего избавителя.
– Да пребудете вы в мире, о, мудрейший из мудрейших!
Кротость и благоговение Мунши, его укрывающая грудь белоснежная борода, должно быть, внушили государственному мужу Сиама прочное чувство уважения и симпатии к моему слуге, ибо с той поры он всегда был снисходителен к этому восточному Домини Сэмпсону [17] из небольшого круга моих домочадцев.
Ужин во