Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Всего тебе всего.
Энди Уиттакер.
* * *
Милый Дальберг,
Потратил весь вчерашний день и сегодня еще полдня на твою рукопись. Хотел дочитать до конца, прежде чем тебе писать, но нет, не получается. Просто не знаю, что и сказать кроме того, что это совсем не то, чего я ожидал, а ожидал я чего-нибудь хоть сколько-нибудь напоминающего прежние твои опыты. Читать этот твой новый материал — все равно что продираться сквозь груды мокрой шпатлевки. Кончишь одну бесконечную фразу без всяких признаков подлежащего или сказуемого на горизонте, благополучно доберешься наконец до точки и думаешь: нет, на следующую фразу не будет мочи, просто силы воли никакой не хватит эдак выдирать из слякоти заляпанный сапог и снова тащить его в ту же слякоть, — ну и, наконец, действительно изнемогаешь, всё, рукопись скользит на пол с твоих колен. Что случилось с тем крепким пареньком, который рассказывал те крепкие истории о своем житье-бытье в приказчиках скобяной лавки? Что бы мы ни печатали, годами мы не получали столько благодарных откликов, как после твоего "Везенья по сходной цене". Я тебе, по-моему, говорил. Конечно, и тогда не обошлось без вполне предсказуемых укусов от нудных динозавров из "Новостей искусства". Я ни в коем случае не послал бы тебе ту вырезку, если бы хоть на минуту заподозрил, что ты примешь мою посылку за что-нибудь иное, кроме сверхудачной шутки. Когда этим людям нравится твоя работа, Даль, вот когда следует расстраиваться. Поверь, эта твоя картинка: жена хозяина взваливает на грузовик пудовый мешок цемента — просто пальчики оближешь. Да, вот именно, был стиль. Что бы ты ни описывал — трудное ли движение поршня, легкое ли скольжение лебедки, — стиль был холодный и простой, но в нем чувствовался накал. А то, что у тебя не изощренная, не набитая рука, шло тебе только на пользу. Так бы, наверно, писал Хемингуэй, не получи он высшего образования. Признаюсь, я и сам завидовал твоей грубой силе, подлинности твоего голоса, я даже думал: вот бы и мне писать как он. С сожалением возвращаю тебе рукопись.
Энди.
* * *
Только сейчас до меня начинает доходить, что со мной творится неладное. Простые вещи — стулья, столы, деревья, мои собственные руки — стали как будто ближе, чем были раньше. Цвета ярче, очертания резче. Этот процесс шел исподволь, он развивался последние несколько недель, а я не замечал. И вместе с тем пришел немыслимый покой. Может, я наконец перестрадал уход Джолли. Оглядываясь назад, теперь я вижу, что у меня, наверно, была самая настоящая, клиническая депрессия. Только теперь, задним числом, я вижу ясно, как одиноко я жил, почти никогда не вылезал в ресторан, в кино, так, разве что пройдусь наедине с самим собой по парку. Просто открывал дома консервные банки. И самое ужасное, месяца через два я стал есть уже прямо из этих банок, стою на кухне, вычерпываю ложкой, а после оставляю банку на столе. А теперь вот мураши явились, просто миллионы мурашей. Одно естественно проистекает из другого. И конечно, я не был приятен в общении. Я был в общении ужасен, теперь я понимаю. И после нескольких слабых попыток знакомые, естественно, совсем перестали меня приглашать, очень им интересно смотреть, как я сижу перед ними весь во мраке. Мысль, очевидно, была проста: раз он не в состоянии нас развлекать, значит, пошел он к черту. Меня начали мучить, как теперь я понимаю, прямо-таки параноидальные идеи. Я решил, что наши так называемые лучшие друзья, все эти Уиллингэмы, все эти Претские, никогда меня не любили, а хотели они видеть у себя исключительно Джолли, я же был досадным приложением, таким крайне непривлекательным старым родственником, которого она вынуждена с собой таскать. Интересно, что бы они теперь сказали, доведись им увидеть моих мурашей? Ну а с другой стороны, сам-то я — как я себя вел в тех немногих случаях, когда меня все-таки приглашали? Сидел и возил вилкой по тарелке. Кажется, я бубнил. Так и слышу; бубню, сижу в конце стола и бубню, бубню, остановиться не могу, слова все льются, без выражения, мутным потоком. Помню, раз поднимаю глаза от тарелки и вижу: Карен кидает многозначительный взгляд Джону, и тот утыкается глазами в свою тарелку. Многозначительный взгляд, да, но я же не понял его значения. Господи, как же, придя домой, я их обоих ненавидел! Ненавидел за то, что по их милости оказался бубнящим идиотом, нет, хуже, полным занудой. Зато теперь я снова в себе чувствую способность писать, писать, да, фразы так и струятся. Только подставляй лист и читай, читай, читай.
* * *
Милая Джолли,
Бывает, тоска растекается по всей неделе как желе, а на следующей неделе, глядишь, счастье сияет на каждой блестящей пуговке (я имею в виду дни). Помнишь, когда папа умер наконец и нам достались эти здания, помнишь, как нам казалось, что теперь-то все у нас пойдет прекрасно? Станем как Леонард и Вирджиния Вулф, только наоборот — ты будешь занята книгоиздательством, а я, наверху, знай себе выдавать романы. Смешно, правда? Или, возможно, это были Сартр с Симоной[6]. Теперь вспоминаю это все, нас с тобой, мои фантазии, разбитые мечты и только криво усмехаюсь.
Я, конечно, был прямо-таки в восторге, узнав, что "милый Марк Куиллер" стоял у тебя на пороге в прошлую пятницу, когда ты пришла домой после занятий. Сколько лет, сколько зим! Ах! И он так молодо выглядит! Мне бы следовало догадаться, когда я проболтался о том, что ты переехала в Бруклин, что он помкнёт по твоему следу — или тебя затравит, это уж в зависимости от того, как на это дело посмотреть. Он своего не упустит, юный Марк. Я, конечно, молодо не выгляжу. Смотрю в зеркало — кошмарный вид, мерзопакостный вид. Бóльшая часть времени уходит у меня на самые дикие, душераздирающие, умоумертвляющие, кишки выворачивающие занятия, какие ты только можешь себе представить. Нет, ты, конечно, их даже не можешь себе представить, потому что все гораздо хуже, чем при тебе. Но я не для того пишу, чтобы жаловаться. В общем, несмотря ни на что, все у меня очень даже неплохо. Планы, грандиозные планы. Только с финансами временные затруднения, и тебе придется некоторое время перебиваться самостоятельно, покуда я не налажу свои дела. Я тут начал переговоры с банком. Я спокоен, я совершенно спокоен.
Энди.
* * *
Милая Анита,
Я вчера подобрал на улице маленького темненького птенчика, выпавшего из гнезда, — улыбка до ушей, как у клоуна, крылышки куцые, как крошечные плавнички. Отогревая его в ладонях, я невольно думал о беспечной жестокости природы, о горькой доле всякого, кто безвременно лишается гнезда, кто обарывает муки одиночества даже и в те минуты, когда занят поисками пропитания. Как этот птенчик, я себя чувствовал голым, беззащитным перед лицом безжалостного мира, превратностей которого я не в силах понять и превозмочь. И покуда мысли мои текли так бесконтрольно, но тем не менее связно, я вспомнил тебя, я вспомнил те наши два дня в Рочестере. (Неужели только два? Нет. То была целая вечность, миг один, то и другое сразу.) Я как-то написал в одном стихотворении: "Мы корчимся из-за коварства сроков". (Или там было "нам тесно в тисках у сроков"? Не помню.) И вот, одолеваемый такими мыслями, я бросился домой писать тебе письмо.