Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Непохоже, – возразил Дюкатель. – Покажи, что у тебя в руках!
Девочка побледнела как смерть, и прижала свое сокровище к груди.
– Дай мне то, что у тебя в руках, и сию минуту! – повторил старик, причем насильно разжал ее руку, и раскрытый медальон упал на стол.
Дюкатель увидел портрет, и его лицо исказилось. Он грубо схватил Шоншетту за плечи и с силой тряхнул ее, почти ломая ей кости.
– Кто дал тебе это?.. Кто тебе дал?.. Кто?.. Да отвечай же!
Но слова как будто исчезли из головы Шоншетты; в ней оставалась только одна мысль:
«Отец убьет меня!»
И вдруг он успокоился. Он выпустил из рук плечо девочки, взял медальон и долго рассматривал портрет.
– Понимаю, – прошептал он, – это старая дура Дина спрятала эту вещь… Я сделал тебе больно, малютка? – прибавил он, силой воли преодолевая свое волнение.
– Немножко, – нерешительно ответила Шоншетта и, стараясь говорить как можно почтительнее и покорнее, прибавила: – Папа, пожалуйста, отдайте мне этот портрет!
Лицо старика конвульсивно передернулось.
– Молчи, Шоншетта! – произнес он дрожащим голосом, – ты сама не знаешь, чего просишь… ты – еще дитя… Не доводи меня до крайности… Я подарю тебе другие игрушки, подарю медальон гораздо красивее этого… А этот… смотри, что я с ним сделаю!
Он швырнул его на пол и одним ударом ноги раздробил на мелкие кусочки.
Шоншетте показалось, будто ее ударили прямо в сердце; бледная как смерть, она вытянулась во весь рост; даже ее губы побелели. В глазах у нее потемнело; тот, кто разбил все, что она любила, внушал ей отвращение.
– Я вас ненавижу! – вырвалось у нее одним криком, – а он… он придет… и увезет меня!.. И я никогда больше не увижу вас!
Людей, возбужденных сильным волнением, соединяет какая-то таинственная нить взаимного понимания: Дюкатель понял странные слова Шоншетты.
– Чтобы он мог вернуться? – повторил он, и его глаза расширились от ужаса, – нет!.. Никогда!.. Он уже не может вернуться… никогда!
Обессиленная пережитой сценой Шоншетта без чувств упала на пол; старик не поднял ее, а медленно направился к своей комнате по длинным коридорам, двигаясь посреди нагроможденной повсюду мебели твердым, уверенным шагом лунатика.
На дворе ночь, глухая ночь; ни звука кругом. Шоншетта только что проснулась после долгого, – о, да! Очень долгого сна; такого долгого, что она совершенно потеряла ясное представление об окружающем и продолжает неподвижно лежать на своей огромной кровати, не смея открыть глаза. Даже решившись приподнять веки, она не тотчас узнает предметы. Например, что это за серая стена над ее головой? Это – полог ее постели! Она чувствует странную радость, что наконец поняла это; долгое время она положительно страдала при виде нависшей над нею, давившей ее серой массы, присутствие которой она никак не могла объяснить себе… Теперь она понимает: серые занавески почти совсем задернуты; в их разрезе она видит неясно вырисовывающиеся предметы; на туалете мерцает ночник; над ним, на потолке, колеблется круглое пятнышко отраженного света. Но вот что Шоншетта не может понять: что это за неясная тень между кроватью и ночником? Тень движется, и она узнает отца.
Тогда она вспоминает все, что произошло, вспоминает: ужасную сцену, предшествовавшую ее исчезновению из реальной жизни, – исчезновению, длившемуся неопределенное время. Она вся съеживается, старается не шевелиться, чтобы не привлечь внимание отца. Но он встает и, стараясь неслышно ступать, подходит к кровати, раздвигает занавески. Шоншетта начинает дрожать: что-то он сделает? Она несколько успокаивается, когда он тихо спрашивает:
– Ты проснулась, Шоншетта?
– Да, папа. Который час? Я долго спала?
– Теперь четыре часа утра… Ты не приходила в себя целых три недели… Тебе нехорошо?
– Нет, папа! Мне кажется, я могла бы встать… мне хочется есть.
Она старается припомнить, но тотчас же чувствует страшную слабость и падает на подушки.
Дюкатель нашел под одеялом ее влажные руки и сжал их в своих худых руках.
– Лежи, лежи спокойно! – сказал он, – лежи! Хочешь скушать апельсин?
Шоншетта утвердительно кивнула головой, и он пошел за апельсином. Девочке казалось, что апельсин слишком мал, чтобы утолить ее громадный, как она думала, голод, но странно: пососав его немного, она почувствовала, что уже совсем сыта.
– Где Дина? – спросила она, протягивая отцу апельсин.
– Спит… Не будем будить ее, не правда ли? Если бы ты видела, как она ухаживала за тобой!
– Значит, я была очень больна, папа?
– Ну, не очень, малютка… Но теперь все прошло, ты выздоровела. Ну, спи же! Еще четыре часа ночи.
Он поцеловал Шоншетту в щеку, задернул занавески, чтобы свет не беспокоил ее, и вернулся к своему креслу. Шоншетта была поражена. Неужели это – ее отец, тот самый страшный человек, который так сурово обращался с ней, так часто заставлял ее плакать? Ее сердечко совсем растаяло от нежности, которой она никогда не подозревала в нем. Так, значит, он любил ее? Но почему же он никогда не говорил ей этого? Как мог он забавляться тем, что причинял ей горе? Все эти вопросы в связи с утомлением – следствием того, что она разговаривала и ела – совершенно спутали ее мысли, притупили чувства; вытянувшись на постели, протянув руки вдоль тела, как маленькая восковая Мадонна, она заснула.
Выздоровление Шоншетты тянулось много-много дней, тусклых зимних дней; она не могла ни вставать, ни читать, ни долго разговаривать. Дюкатель и Дина чередовались у ее постели. Старая мулатка молча, со слезами, часами не сводила с нее взора, видя, до чего бледна девочка; иногда она тихонько напевала ей песни креолов. Отец приносил ей картинки, чудные книга в тисненых переплетах с золотыми застежками и сам показывал их больной, когда она не чувствовала себя утомленной.
В одно утро Шоншетту разбудил яркий солнечный луч, заглянувший в окно. Она радостно захлопала в ладоши и воскликнула:
– Дина! Дина! Сегодня хорошая погода, и я хочу встать!
Она встала. Опираясь на отца и на Дину, она могла ходить, хотя еще неверными шагами. На другой день она захотела выйти из своей комнаты и дошла до половины коридора, увешанного коврами, но быстро ослабела, и пришлось привести ее назад. Однако на следующий день Шоншетта могла уже сойти в кухню, где Дина в ее честь развела большой огонь.
С этого дня девочка начала понемногу входить в обычную колею, но завтракала и обедала теперь в комнате отца, за одним столом с ним. Он старался занимать девочку, вначале пугавшуюся этой большой пустой комнаты, которая прежде казалась ей каким-то святилищем. Он рассказывал ей о днях своей молодости, когда он был военным инженером; о чудесах, которые он видел в Африке, в Китае, в Италии… И как дивно умел он рассказывать!