Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну… За исключением…
— Правильно, за исключением. Но хромает! Надо, я спрашиваю, о футболе поговорить?
— Надо! И о хоккее надо.
— О хоккее в первую очередь. И об эстраде.
— Ио цирке.
— Ио торговле не забыть.
— А о бытовом обслуживании? Населения. У меня вон опять телевизор барахлит.
— Поговорим о телевизоре.
— И о телевидении запиши.
— И о кино.
— О театре.
— О теннисе — в первую очередь.
— О шахматах…
— О подвигах, о славе… Я думаю, обо всем поговорим.
— Обо всем!
— Все вопросы решим!
— Все!
— А уложимся? По времени? Уложимся?
— Уложимся!
— В обеденный перерыв?
— В обеденный!
— А если не успеем — после смены. Задержимся.
— Задержимся!
— И поговорим!
— Поговорим!
— Обо всем!
— Обо всем!
— И по домам!
— И по домам!
— Все?
— Все!
— Вопросов нет?
— Нет вопросов.
— Вот так и надо решать: конкретно, по-деловому, в духе времени.
— Пиши: «Повестка дня».
— Пишу: «Повестка дня».
Герман Дробиз
Письмецо от мамы
«Здравствуй, дорогой сынок, хомо сапиенс мой ненаглядный!
С горячим приветом к тебе твоя мать-природа. Давно хочу потолковать с тобой по душам — не выходит. Пробовала разговаривать, когда ты работаешь. Трактор твой рычит, экскаватор твой фырчит, ты меня не слышишь. А когда ты отдыхаешь, ты песни поешь — лучше я б тебя не слышала.
Потому и решила написать.
Обижаюсь на тебя, сынок. Никогда не поговоришь с матерью, подарка не подаришь, а ведь мне много не надо. 1Де раскопал — закопай, где накоптил — проветри, где в ручейке машинку свою вымыл — не делай этого больше.
Но не столько обижаюсь, сколько душой за тебя скорблю.
Не бережешь ты, сынок, свое здоровье. Много дымишь. И пьешь много. И нет чтоб хрустальную воду родников моих — так ты гадость хлебаешь. Сточные воды. Каково материнскому сердцу видеть, как ты пьешь? А как ты питаешься! Ты же ешь в три раза больше, чем тебе надо. А ведь я тебе разум дала великий, а не желудок. Великий желудок я коровам дала. Так уж не путай, сынок, кто ты у меня. Вспомни, как сам про себя некогда сказал: «Мыслящий тростник». Что же теперь я вижу? Тростника среди тебя все гуще, а мыслящий — не в Красную ли книгу заносить? Думай же почаще, тростник ты мой, камыш ты мой, бамбук ты мой, палка ты моя лыжная!
Вспомни: мыслители всегда в глуши уединялись. А зачем? Затем, чтобы со мной с глазу на глаз посоветоваться. Вот и ты. если что задумал, но сомневаешься, посоветуйся с матерью, она тебе всегда правду скажет.
Ты приди скажи: «Мама, чего я решил: если кто тебя обидит — так непременно штрафовать, даже если начальник окажется. И непременно — из его кармана!» И я тебе сразу отвечу: «Давно пора».
Как ты сам некогда сказал: «Твори, выдумывай, пробуй!» Все пробуй, особенно что сам натворил. Только чего нет, того не выдумывай. И все будет хорошо. Ведь сколь могуч, сколь многообразен ты в лучших моих образцах, сынок, он же доченька моя!
Много детей у меня, сынок, но ты — самый-самый.
Любуюсь на тебя глазами озер моих, целую ветрами моими.
Береги себя, сынок, и меня береги. Семья у нас замечательная: и ты у меня вечен, и я у тебя бессмертна.
Пиши, не забывай.
Твоя природа-мать».
Леонид Зорин
Романтики
Они были созданы друг для друга, и все это хорошо понимали. Казалось нелепым и несправедливым то. что никто их не познакомил, что они существуют на земле сепаратно.
Атасов был страстной, яркой натурой и сам называл себя «последним романтиком». И этого никто не оспаривал: все знали, что Атасов — романтик.
Он был дипломированным экономистом, но не работал по своей специальности, постоянно менял профессии. В узком кругу своих почитателей он иной раз начинал вспоминать, чем приходилось ему заниматься, но быстро сбивался — напрасный труд! Проще припомнить, кем он не был.
Изюминка, впрочем, была не в том, что он так легко тасовал занятия, — притягивали манера, стиль, лихая атасовская раскованность. То и дело он ввязывался в самые странные и авантюрные предприятия.
— Сегодня я здесь, а завтра я там. Я не желаю пускать корни. Не умею и не люблю. Отвратительны мне уют, очаг, свивание и устройство гнезда. Я вольная птица, — признавался Атасов. — Таким я на этот свет родился, таким на тот свет и улечу.
Этот поэтический образ приводил друзей в почтительный трепет. Казалось, они отчетливо видели, как, мягко покачивая белыми крыльями. Атасов навек покидает землю, устремляясь за горизонт.
Чрезвычайно своеобразной личностью, столь же мятежной и романтической, была и Ада Васильевна Уткина — в высшей степени незаурядная женщина. Она преподавала сольфеджио, но эта деятельность была лишь ненужной, необязательной оболочкой.
И в Аде Васильевне сутью, основой, так сказать, становым хребтом был опять же стиль, облик, образ, называйте это как вам угодно. Важно было не то, что в какой-то школе она ведет какой-то предмет, — важно было, как она себя проявляет в свободное от работы время.
Проявления же были непредсказуемы: она возникала неожиданно, исчезала внезапно и поступала самым удивительным образом.
Даже когда, идя навстречу пожеланиям окружающих, под звучный гитарный аккомпанемент низким голосом, с хрипотцой, выпевала какой-либо знойный куплет, она смотрела перед собой таким боковым немигающим взглядом, что малодушные лишь поеживались.
Своих поклонников держала она в черном теле, а если какой-нибудь калиф на час пробовал вдруг качать права, живо ставила его на место.
— Вы — моя прихоть, — говорила она.
Из чего было ясно, что этот калиф собственной ценности не имеет.
Впрочем, с тою же определенностью она сообщала свои впечатления и оценки едва знакомым людям.
Кто-то назвал ее загадочной. Она ответила:
— Я — свободная…
Чем привела