Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Остается добавить, что неделю спустя я зашел в «Волшебника» проверить, не задолжал ли я им за этот вечер. Не задолжал — Кайл все оплатил, показушник несчастный.
Андерсы сказали, что заедут за кухонным оборудованием «рано утром», так что я объявился в кафе в шесть. Я съел подобие завтрака, состоящее из шмата сыра и маринованной селедки из нашего неистощимого запаса (кто мог знать, что нью-йоркцы не готовы к селедочным бутербродам с капучино?), и принялся за упаковку. Поскольку «Ранчилио» больше не было, мне пришлось купить кофе на углу. В этом было что-то странное, и я не сразу понял что: это была первая чашка кофе, которую я купил за последние полгода.
Я вспотел и вышел наружу остудиться на ноябрьском холоде. Фуллертон-стрит словно вымерла: в моем поле зрения не было ни души. Я слышал собственные шаги — редкая роскошь в этом городе. Скоро шум здесь будет оглушительным: дробь дрелей, рык экскаваторов, скрежет бетономешалок. После этого — кто знает? Легкий джаз, наверно.
Желтый грузовик с логотипом таблоида «Нью-Йорк Пост» протрясся по булыжнику к Хаустону опылять город ежеутренней истерикой. Человек, пристроившийся на его заднем бампере, ловко замахнулся и швырнул в закрытую бодегу Прашанта перевязанную стопку газет. Она грохнула о железную штору и приземлилась шапкой вверх, «БОЛЬШОЙ ЗАБЕГ: Воскресный марафон — самый массовый в истории Нью-Йорка, БРАТЬЯ ПО КРОВИ: Близнецов с Лонг-Айленда взяли за двойное убийство. ТАКСИ-БЛЮЗ: Протесты, против новых тарифов».
Как со мной иногда случается без особых причин, я вспомнил заголовок другого городского таблоида за 11 сентября 2001 года. Он въелся мне в память именно потому, что не имел никакого отношения к пыльным ужасам того утра: газета ушла в печать в два часа ночи, «У НАС ПЛЕСЕНЬ-УБИЙЦА», — гласил он. Несколько домовладельцев, видите ли, слегли с астмой. Я вспомнил, как смотрелась эта фраза под столовой ложкой истолченного Всемирного торгового центра в брошенном киоске на Либерти-стрит. Страх — это резкая перетасовка других страхов, подумал я тогда. Страх — это когда перестаешь бояться, что в тележке стюарда не останется курицы, когда та докатится до твоего места.
Мои страхи тоже менялись. Страх перед бедностью, например. Теперь бедность стала состоянием, до которого требовалось дорасти. Или это тоже был чересчур близорукий взгляд на вещи? У нас плесень-убийца.
На секунду меня посетила фантазия, что я единственный оставшийся на земле человек, переживший мировую чуму. Нет ни Нины, ни Ки, ни родителей, ни Карины, ни Кайла, ни Орена, ни Берты, ни Брук, ни Норико, ни Ави, ни Израиля, ни Палестины, ни Квебека. Никаких больше связей с общественностью. Ни связей, ни общественности. Никаких дебютных романов. Никаких дебютов вообще.
В бодеге что-то загромыхало. Удар «Поста» разбудил Прашанта Суперсада, который последнее время приноровился спать внутри.
— Эй, босс, — позвал он меня сквозь щель для писем. Интересно, кто-нибудь уловил точный момент, когда иммигранты в сфере обслуживания, особенно латиноамериканцы и индусы, начали называть людей «босс»? Какое насквозь фальшивое смирение скорчилось в этом звуке. Я был таким же боссом Прашанта Суперсада, как Великий Белый, наше районное пугало, или, скажем, карибский попрошайка с угла. — Да, ты. Кофевар. Я тебя вижу. Помоги поднять штору.
Я подошел поближе.
— А как ты ее опустил?
— Так же, как подниму. Попросил человека.
— Ты что, живешь там теперь, что ли? Где твой сын?
Прашант разозлился.
— Ты мне поможешь или нет? — спросил он, сверкая белками глаз в почтовой щели.
— Береги нос, — сказал я и потянул штору.
В Прашанте всегда было что-то ястребиное — то ли быстрые движения головы из стороны в сторону, то ли глубоко посаженные глаза под кустистыми бровями, — и я не особо удивился, увидев, что он свил себе довольно уютное гнездо. Надувной матрас с электрическим насосом аккурат уместился в проход между бакалейными полками. Вместо подушки Прашант использовал три рулона бумажных полотенец. Вокруг кровати были раскиданы следы холостяцкого вечера: пенопластовый стакан с трупиком чайного пакета, присохшим к верхнему краю, полупустая пачка печений «Птит эколье», пакистанская газета, открытая на биржевой, кажется, сводке, картонка с салфетками и номер «Пентхауса».
— Извини, босс, — пробормотал Прашант в легкой панике, пытаясь встрять между мной и натюрмортом улик. — Жена ушла. Сына забрала.
— Куда?
— Обратно, — пакистанец махнул рукой в направлении Вильямсбургского моста, Лонг-Айленда, океана, Евразии. — Домой. На, держи. — Он взял номер нового «Поста» и ткнул им в меня, не отрывая взгляда от пола. — Бесплатно.
У меня все равно не было с собой двадцати пяти центов. Я подумал об Андерсах, спешащих ко мне со своими надеждами и своими шестью тысячами. Я мог бы обналичить их чек, сесть на самолет и быть у родителей к полудню; я мог бы сесть на другой самолет и быть в Сан-Франциско к трем часам дня. Я ощутил, с необычной ясностью, что не заслуживаю ни того ни другого и что мое появление не доставит никому радости.
Я добрел до экс-«Кольшицкого», присел на ступеньку у двери и безучастно пролистал газету. Дошел до страницы с колонкой редактора, отложил эту мерзость подальше[96]и уставился на улицу перед собой, глядя, как та постепенно оживает. Отчего-то мне больше не было холодно.
По всей длине квартала прогуливалась женщина в полицейской форме, неспешно штрафуя каждую машину, припаркованную на восточной стороне. В бодеге Суперсад наводил марафет на залежалые товары (мятные леденцы, букет перченых колбасок), водя по ним щеткой для пыли, размером и цветом напоминающей клоунский парик. Мария, хозяйка цветочного магазина, приехала в покрытом граффити микроавтобусе и принялась ведрами выгружать из него гладиолусы. Ее здание — Фуллертон, 154, — тоже шло на снос. Я помахал ей, и она помахала в ответ.
Великий Белый, одетый в зимний вариант своего обычного гардероба — белоснежную лыжную куртку и белые спортивные трусы поверх белых шерстяных леггинсов, — промаршировал мимо, поддевая копьем окурки. Я заметил в его ушах наушники от айпода, идеально вписывавшиеся в общую гамму.
— Что слушаешь? — спросил я. Он замер, как вкопанный; безволосое лицо дернулось, и орудие начертало нервный зигзаг на асфальте. Ни я, ни кто иной в нашем квартале, насколько мне известно, еще никогда с ним не заговаривал.
— Мессию, — сказал он. — Ха-ха. Шутка. Мессиана. Знаете Мессиана?
— Нет.
— Он меня успокаивает, — пояснил Великий Белый. — Хотите послушать?
— Давай.
Насчет его гигиены, в конце концов, можно было не волноваться. Великий Белый присел на корточки, положив копье себе на колени, вытащил наушники и вручил их мне. Я прослушал двадцать или тридцать секунд одного органного аккорда. Он мягко взмывал и опадал; какие-то слишком тонкие для уха гармонические движения прятались в его мерцающих обертонах. Эта музыка была белее Арктики.