Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Эль-Шаддаи не высказывал такого желания! – загремел старец. Но Эфер не обратил на него внимания, словно сквозь туманные дали времени он уже предвидел, в кого должен превратиться Эль-Шаддаи. И этой ночью, пока раненый молодой предводитель излагал другим свой план взятия Макора, Цадок осознал, что не принимал в нем никакого участия. «Он родился из юной отваги, – сказал он себе, – которой хватило, чтобы свергнуть камень Баала». Пришла минута, когда он был вынужден признать, что главенство ускользает от него.
Пока остальные планировали грядущую битву, он в одиночестве бродил в оливковой роще, ища возможности поговорить со своим богом. Он нуждался в его указаниях. Трудно определить смысл слов «он говорил со своим богом». Конечно, Эль-Шаддаи нельзя было призвать по своему желанию, как пророчицы в соседнем Эн-Доре обращались к оракулам. Много раз, когда Цадок нуждался в советах Эль-Шаддаи, никто так и не появлялся. С другой стороны, Цадок ни в коем случае не страдал умственным расстройством, как предположила его дочь. Он не слышал потусторонних дьявольских голосов. Никогда он так ясно не отдавал себе отчета в происходящем, как в те минуты, когда говорил с Эль-Шаддаи. Может, объяснение крылось в том, что, когда ибри попадали в предельно критическую ситуацию, особенно в моральный тупик, и надо было незамедлительно принимать решение, оно приходило к ним из какого-то пустынного места. Голос мог раздаться совершена неожиданно, голос, который все знал и понимал, но его нельзя было вызвать просто так, потому что Эль-Шаддаи появлялся, только когда был готов к этому. Но на этот голос можно было положиться, поскольку от бога поступало полное и исчерпывающее послание. Вот и на этот раз, когда патриарх в поисках божества бродил меж деревьев, Эль-Шаддаи не стал скрываться ни в пылающем кусте, ни в пламенеющих скалах. Он шел рядом с Цадоком, ведя с ним последний крупный разговор о том, что он предлагал старику.
– Грязь и низость будут уничтожены, – заверил его Эль-Шаддаи.
– А стены – сможем ли мы проникнуть сквозь них?
– Разве я не обещал тебе в пустыне: «Стены откроются, чтобы принять тебя»?
– В соответствии с планом Эфера?
– Разве я не говорил тебе: «Сыновья умнее отцов»? Пусть даже в соответствии с планом Эфера.
– То есть мой упрямый сын был прав, свергнув Баала?
– Он поторопился, потому что еще не пришло время, когда я прикажу людям не иметь иных богов, кроме меня.
– Простишь ли ты моему сыну его самонадеянность?
– Ему предстоит вести мой народ в битву, а таким людям нужна самонадеянность.
– А я? Я ведь всегда искал мира, Эль-Шаддаи. Когда город будет взят, что я должен буду делать?
– Уничтожать мерзость.
– И хананеев?
– Мужчин ты перебьешь. Всех мужчин в городе. Детей ты примешь, как своих собственных. Женщин же ты поделишь – каждому мужчине в соответствии с его потерями.
Это было жестокое решение. Оно не допускало двусмысленного толкования. Это был жесткий и твердый приказ от самого бога, и патриарх был потрясен. Ему было приказано повторить бойню в Тимри, чего он не мог сделать. Это действие вызывало такой ужас, что он не мог решиться на него, пусть даже получил приказ от самого Эль-Шаддаи.
– Я не могу перебить всех мужчин этого города. – Снова он восстал против слов своего бога и был готов принять на себя все последствия.
Эль-Шаддаи мог сам свершить все эти казни, но он всегда предпочитал урезонивать своих ибри. Вот и на этот раз он сказал Цадоку:
– Ты думаешь, я из-за жестокости приказал тебе перебить хананеев? Я приказал не потому, что вы, ибри, глупый и упрямый народ, готовый преклониться перед другими богами и принять другие законы. Я приказываю не потому, что ненавижу хананеев. А потому, что люблю вас.
– Но среди людей Ханаана должны быть и те, кто готовы принять тебя. Если они согласятся совершить обрезание, могу ли я спасти их?
Голос из гущи оливковых деревьев ничего не ответил. Цадок задал непростой вопрос, даже для всемогущего Эль-Шаддаи. Это был вопрос о спасении, и даже богу потребовалось время, чтобы взвесить его. В предложении патриарха крылась большая опасность: конечно, найдутся хананеи, которые принесут ложные клятвы и совершат обрезание, но в глубине души они будут хранить решимость и дальше поклоняться Астарте. Но отношения между Эль-Шаддаи и его ибри не носили характер беспрекословного подчинения: даже бог не мог приказать Цадоку слепо повиноваться приказам, которые были для него отвратительны или противоречили его моральным установкам. Эль-Шаддаи понимал, почему старик был не прав в своей оценке хананеев, и эта ошибка в будущем могла доставить Эль-Шаддаи много трудностей, но он не мог внушить Цадоку это понимание. Так что в данный момент сдался именно бог.
– Если ты найдешь среди хананеев таких людей, – согласился он, – их можно будет пощадить.
– Какой ты мне дашь знак, чтобы опознавать их?
– Когда придет победа, тебе придется полагаться лишь на себя. Старику не хотелось говорить на следующую тему, но он не мог избежать этого разговора.
– Эль-Шаддаи, сегодня я потерял пятерых сыновей. Мне нужна помощь мудрого человека. Когда мы возьмем город, могу ли спасти жизни правителя Уриэля, человека полного мудрости, а также моей дочери и ее мужа?
На этот вопрос Эль-Шаддаи не ответил. Он знал, что, когда битва завершится, Цадок больше не будет главой клана, и решения, которые мучают его сегодня вечером, придется принимать уже не ему. Но куда более важным было другое – проблемы, по поводу которых человек должен принимать решения сам, не надеясь на подсказку потусторонних сил, даже своего бога. И такой проблемой было убийство собственной дочери и ее мужа. Провожаемый благоговейным молчанием, Эль-Шаддаи исчез, и впредь его самый преданный, самый робкий, самый упрямый слуга Цадок, сын Зебула, никогда больше не слышал его голоса.
План сражения, придуманный Эфером, требовал смелости от всех ибри, а от нескольких – нерассуждающей отваги. Мужчины и женщины были разделены на четыре группы – толпа, ворота, ограда источника, конюшни, – и успех должен был прийти в тот день, когда ветер подует с севера. Пока шло ожидание этого дня, почти каждое утро группа, предназначенная изображать толпу, все с той же тупостью продолжала собираться под стенами, и у правителя Уриэля вошло в привычку время от времени спускать на них свои колесницы. Каждый спокойный день приносил гибель одного или двух ибри, и, когда между ними носились хеттские колесницы с их убийственными серпами, они убедительно притворялись, что жутко боятся их. Но в скрытой от глаз части оливковой рощи продолжали готовиться к сражению и ждали ветра.
Когда этот месяц сбора урожая подходил к концу, воцарились дни, свойственные климату пустыни, – палящее безветренное время, когда нет ни дуновения ветерка, а над землей висит перегретый воздух южной пустыни, в котором задыхаются даже животные. Время это называлось «пятьдесят», потому что такая погода стояла пятьдесят дней. В последующие века был принят закон, по которому муж, убивший свою жену во время этих пятидесяти дней, освобождался от наказания, потому что при такой погоде мужчина не мог отвечать за свое отношение к пилившей его женщине. В этой удушающей жаре Эфер несколько раз посылал своих людей под стены, но Уриэль был достаточно умен, чтобы не разгонять их колесницами: лошади быстро утомлялись. Так что между двумя сторонами возникло что-то вроде перемирия. Враги, измотанные духотой, не предпринимали никаких действий – все ждали, когда пройдут «пятьдесят».