Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вскоре по произнесении этого похвального Слова философу состоялся заговор Максима против Григория, окончившийся, впрочем, изгнанием Максима из Константинополя. К середине 380 года относят Слово Григория, вызванное этими тяжелыми и прискорбными обстоятельствами, озаглавленное «О себе самом, после возмущения, произведенного Максимом».[821] Страдания благородной души великого пастыря, любовь его к своей пастве и его ревность о Православии, самые трогательные чувства выражаются в Слове. Это одно из задушевнейших, исполненных глубокого лиризма Слов Григория.
Неизвестно, когда именно, но в том же 380 году сказаны св. Григорием его знаменитые пять Слов о богословии, доставившие ему имя Богослова и по справедливости считавшиеся во все времена главным первоисточником для догматического учения о Пресвятой Троице. Для того чтобы понять всю силу этих проповедей и все значение их для того времени, нужно припомнить обстоятельства, их вызвавшие. Не только еретики вроде евномиан, делавшие основные догматы веры предметом спекулятивного философского мышления, считавшие все и в области религии доступным постижению и возможным для знания, даже самые глубины Божий (1 Кор. 2:10), с полнейшей свободой рассуждали о Троице, о Лицах Божества в Их взаимных отношениях, но и сами православные, лица всех званий и состояний и всех степеней образования, предались рассуждениям о догматах. Догматы сделались в полном смысле слова общественными вопросами для всего христианского Востока, в особенности для его интеллектуальных и научных центров. В наше время нелегко понять это увлечение вопросами отвлеченного религиозного миросозерцания со стороны всех без исключения классов общества, людей самых разнообразных положений и степеней образования. Дело в том, что народ греческий, по природному складу своих духовных сил по преимуществу спиритуалистический, образованный классически, развившийся на философии и ораторской диалектике, более или менее освоившийся с диалектической и ораторской концепцией всякого рода вопросов, не мог в это время не сосредоточиться всеми своими духовными силами на учении христианства, когда оно, в качестве доктрины еще новой, не опознанной вполне, предстало пред ним во всем своем привлекающем и поражающем величии: для образованного, давно вполне развившегося эллинского гения, обновленного Церковью, в этом учении представилась новая свежая и обильная пища. Естественно, что этот энтузиазм к христианству и этот давний навык греческого интеллекта к диалектической концепции теоретического миросозерцания всякого рода произвели явление, не совсем ожидавшееся и, главное, не совсем желательное для Церкви, не соответствовавшее характеру богооткровенного религиозного учения. По словам Григория, в Церковь вкрались изречения и загадки древних мудрецов, Пирроновы способы настоять, задержать, противоположить, Хризипповы приемы решать силлогизмы, Аристотелевы ухищрения, Платоново красноглагольствование – одним словом, вся научность древняя, формальная и материальная, стала применяться к христианскому учению.[822] Начиная с императоров и нисходя до последнего простолюдина, все принялись рассуждать вслед за богословами по профессии, церковными и еретическими, о Рожденном и Нерожденном, о троичности Лиц в Божестве, о двух естествах в Боге Сыне. «Такими людьми, – говорит Григорий Нисский, – наполнены все места в городе: рынки, переулки, улицы, площади: спорят ветошники, менялы, продавцы съестных припасов. Если спросить кого-либо из них об оболах – он тотчас начнет философствовать с тобой о природе Рожденного и Нерожденного. Если захочешь справиться о цене хлеба, ответят: Отец больше, а Сын подчинен. Если скажешь: недурно бы помыться в бане, – услышишь в ответ: а ведь Сын произошел из не-сущего». Так было в Ниссе, провинциальном городке, где споры о богословии, как можно предполагать на основании этих слов Григория Нисского, велись до некоторой степени благоговейно и уважительно по отношению к предмету спора.
Несколько иначе было в столице. «Состязаниями оглашается всякая площадь, – жалуется св. Григорий Богослов на спорщиков константинопольских, – скукой пустословия отравляется всякое пиршество; в самые терема женские, эти жилища простоты, проникает смятение, и цвет стыдливости увядает от страсти к словопрению. Рассуждают для одной забавы, как обо всем другом, после конских скачек, после театра, после песен, по удовлетворении чреву и тому, что хуже чрева».[823] Среди таких треволнений общества, вызывавшихся в худших случаях праздной суетностью, но в большинстве случаев, как можно предполагать на основании слов Григория в других проповедях, искренним умственным интересом к высоким истинам христианского богословия, является богослов, в полной и наибольшей компетентности которого и специальной подготовке для решения подобных вопросов никто не мог сомневаться, и разъясняет спорные вопросы с такой глубиной, основательностью и ясностью, каких не знала до того времени в области этих вопросов сама Церковь. Он признает всю естественность и высокое нравственное достоинство этого благородного движения, направленного к тому, чтобы заменить в умах людей античные философемы философствованием о Христе и вообще о догматах Церкви. В Слове 32 он говорит: «Ваше усердие требует большого, а мои силы предлагают посредственное… Причиной сего неустройства [то есть не всегда уместных споров о догматах] – природная горячность и великость духа… я нимало не осуждаю той горячности, без которой нельзя успеть ни в благочестии, ни в