Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Весь следующий день Вероника маялась и томилась. Бродила вокруг телефона, хватала черную трубку и, набрав знакомый номер, опускала на рычажки, не дожидаясь сигнала. Потом опомнилась: он с утра на работе. Рассмеялась. Она и сама на работе. Но опять выходила в другую комнату к другому телефону. Начальник хмурился вслед. Чувствовал неладное. Ревновал.
После обеда позвонила супругу, чтобы успокоиться. Муж сразу снял трубку — как обычно, он оказался на месте, может быть, его там привязывали к столу: всегда на месте, всегда при деле. Голос, привычно бодрый, раздался из наушника отчетливо — слышали все, кто сидел в комнате. Муж сообщил, премии в квартал им не будет. Вероника мгновенно прикинула: не уплатим взнос за кооперативную квартиру — придется занимать. Голос в телефоне громко смеялся, утешал. Сослуживцы прислушивались. «Не расстраивайся!» — сказала она, обламывая телефонное веселье. И отправилась курить.
Через общих друзей целый час выясняла новый номер служебного телефона Лешакова. Обдумывала предлог. Но решила отбросить уловки, обойтись без условностей. Раздраженный женский голос ответил: «Нет его. Болен». Вероника расстроилась. Что она знала о сегодняшнем Лешакове, может, у него на работе роман, или ему женщины непрерывно звонят. Наконец собралась позвонить Лешакову домой, но встретила напряженный взгляд шефа. А если этот дурачок трубку повесит или скажет: нездоровится, давай в другой раз… И она надумала идти без звонка. Не изобретать предлога, а оставаться на старых правах. Вероника неизменно чувствовала за собой права. И не то чтобы не хотела, она не могла их уступить.
С авоськой апельсинов и сумкой, откуда вывалились на пол кусок рыночной телятины, парниковые помидоры, бутылка венгерского вина, в одной руке, и вялыми вечерними подснежниками — в другой, Вероника возникла на пороге лешаковского дома, беспомощная от непривычной робости перед Лешаковым. И не успела она объяснить, сказать — она и пикнуть не успела, замерла на пороге, встреченная поцелуем. А затем бережно и жестко ее подхватили, провели или пронесли по коридору в знакомую комнату, которую она не узнала, так в ней оказалось чисто и светло, освободили от сумок, от набухшей шубы и снова помчали на руках вокруг стола, в то время как гасли лампы под потолком. И на диване она не успела возразить, отстраниться, опять ничего обломить не успела. Ее не спрашивали — пришла, значит пришла.
Наконец-то ее не спрашивали и не слушали, от нее не ждали инициативы, не мучили разговором, бессмысленным и тошным. Брали. Она пришла — большего и не требовалось. Объяснениям была оставлена их вечная цена. Ее брали, и это было жутковато и сладостно. Просыпался протест. Но руки, взлетевшие, чтобы оттолкнуть инженера, крепче сжимали бледное в сумраке плечо, словно бы вырывая из хриплого дыхания долгожданный стон. И вот он уже едва слышно, с замиранием, отяжелело затихал на ее руке. Неузнанный, но знакомый. Пугающий, но близкий.
Потом они хохотали, и она, надев его халат, тушила телятину на кухне под недоуменными взглядами соседок. А инженер не вертелся вокруг, как бывало, помогая невпопад и уже раздражая. Нет. Он ушел в комнату с чистым стаканом для цветов, вазы в доме не нашлось. Был занят: брился, откупоривал бутылку, чинил торшер — верхний свет им в тот вечер казался избыточным. И эта занятость, неведомая прежде самопоглощенность удивляла женщину, волновала и почти обижала: она привыкла к иному Лешакову. Но обиды не случилось, а просто выросло нетерпение вернуть и утвердить прежнюю власть, хотя Вероника и видела, что так, по-новому, даже острее, и не следует ничего отвоевывать. Новое обнаруживало удивительную силу над ней, ту самую, которой давно ей не хватало в медленно ускользающей жизни, — так не хватает свежего воздуха на задымленных улицах. Но сила пугала и казалась некстати: могла вызвать последствия и перемены. Последствий и перемен в тридцать лет начинала опасаться Вероника. И чем сильнее боялась, тем острее они дразнили. И чем дольше она думала, тем труднее было сохранить терпеливое равновесие у плиты. Нетерпение росло. Уже оно было желание. И не исключено, что в тот вечер Лешаков жевал полусырую телятину. В конце концов, во всех ситуациях инженер — страдающее лицо.
Существенно в происходившем было то, что инженер мало о чем подозревал. Он не догадывался. Просто легки и доступны стали забытые жесты. Вернее, новые жесты. Но парадокс как раз и заключался в том, что Лешаков не испытывал чувства новизны. Он ощущал, что поступает несколько необычно, иначе. Проявившиеся повадки вспомнились в нем, словно бы он раньше знал, как вести себя в разных случаях, да со временем разучился, забыл. Но инженер прежде никогда не держался свободно. Нынче же если и не было в его поведении полной непринужденности и развязности, то уже прорисовывалась раскованность, которая никогда не была свойственна Лешакову. Свойство это, как и другие, дремало, а теперь пробудилось. И, наверное, хорошо, что Лешакову действительная сторона происходящего была невдомек.
Было съедено мясо, салат и фрукты, выпито вино. Цветы оживали в стакане. Дождь за окном утих. Во тьме медленно пели глубокие капли. Голубая луна расплывалась над мокрыми крышами. И светящейся фарфоровой кромкой бледно плыла плавная лебяжья линия, стекая с бедра и ломаясь, вздрогнув случайно, над грудью и у подбородка.
Во дворе вскрикивала апрельская радиола. Томила близость двух красных точек, непогашенных окурков в пепельнице. Голыми пятками, как антеннами, инженер прощупывал космос. Все в нем замирало, когда пульсирующий толчок словно бы что-то приоткрывал из нее в него и долго распространялся, до звона в темени, чтобы там отразиться и удвоенную силу вернуть в скрытой судороге, и снова возвратиться, и опять, и опять…
Полуночное такси дожидалось у ворот. И когда Вероника вышла и села рядом с шофером, она не сразу смогла сосредоточиться и назвать адрес. Машина медленно ехала вдоль бульвара. И женщина не знала, что будет говорить дома, как оправдываться и объяснять, почему не звонила, почему запах вина.
Лешаков курил последнюю перед сном папиросу. Холодно сидел на подоконнике. Хотелось спать. Но ему было жаль оторваться хоть на миг от новой жизни и выпустить нить, погрузиться в забвение. Инженер не боялся обретенную новизну утратить, забыть наутро, как сон, — перемену в себе ощущал глубоко и отчетливо, словно подошвами узнавал во мгле твердую тропу. Боязни не было. Просто он наслаждался тем, что живет.
Каким бы несущественным ни считал себя инженер Лешаков и каким бы невидным, неважным и маленьким человеком ни был он на самом деле, отсутствие инженера в отделе было замечено. И скорее, чем он мог бы предположить.
Во-первых, отсутствие сотрудника зарегистрировала табельщица, и напротив его фамилии вместо ежедневной рабочей восьмерки появилась точка. Вторая точка, назавтра, была жирнее. Третья носила отчетливо вопросительный характер.
Во-вторых, есть вокруг люди, а в обиходе вещи, присутствие и наличие которых кажется делом само собой разумеющимся. Им не уделяют внимание. Может быть, как раз потому, что они постоянно нужны. Оттого, что ими все время пользуются, они и не заметны. Примелькались. Их словно бы и нет, пока они есть. Но стоит им исчезнуть, пропасть, шагнуть со сцены, куда-нибудь завалиться — и уже дыра. Нет чего-то. Не хватает. Руки и глаза шарят в привычном месте, не находят. Щетка? Где щетка?.. Лешаков? Где Лешаков? Лешакова к главному!.. Вы слышали, Лешаков-то заболел!