Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лешаков даже почувствовал голод и потребность в глотке свежего воздуха. Но распахнуть окно не догадался и, задыхаясь, опустился на диван, словно бы дистанцию в полную силу пробежал.
Русские мы — с какой грязью сами себя смешали. Свои смешали. И деваться некуда, за нами-то никого, — ясно и отчетливо подумал он. Приперли к стеночке. Одно только и осталось — отпор… Постоять за себя. За всех. За евреев даже… Если не мы, кто тогда?
Предназначен! — прост был ответ Лешакова. Прост и вдохновенен. Жить под знаменем предназначенности, под знаком пусть малой и незначительной, почти кажущейся и, уж что совершенно ясно, никому не известной и ни для кого не заметной избранности — жить просто, спокойно и мужественно, достойно жить вдруг представилось ему делом естественным. В старом слове сквозил оттенок избранности. Лешаков в сени того оттенка почувствовал себя уютно, особенно наполненно, словно ему всегда чего-то такого не хватало в жизни, словно он, осененный этой избранностью или пусть всего лишь ее тенью, как из скорлупы, вылупился из прежнего Лешакова. Инженер словно бы вынырнул из водоворотов и бурунов на глубокую гладкую воду — ощутил ясность и покой.
Но покой, что снизошел к инженеру, был покоем особого свойства. Лешаков не лег на диван, не сел пить чай, не завалился в кресло с недочитанной книжкой, что нормально для успокоившегося человека. Он подошел к окну с любопытством. Подошел, чтобы выглянуть и посмотреть, что на улице.
Моросил мелкий дождь, ледяной, апрельский. Ветер толкал облака, и за их клубившейся ватой прорезывались осколки яркого неба. По фиолетовым краям туч скользили несмелые отблески светлого вечера. Лешаков порадовался мокрым крышам, сверкали они за стеклянными струями дождя, и повернул лицо к развороченному жилью.
По правилам надлежало бы все проделать иначе. Сперва отметить начало новой жизни, отпраздновать, а затем дождаться утра понедельника или какого-либо знаменательного дня и эру новую начать. Так обычно и бывало, когда он занимался самовоспитанием в студенческие времена. Но сегодня случилось необъяснимое: Лешаков без подсказки почувствовал, что назначать начало, начинать жить по-новому — лишнее. Поздно. Не нужно. Уже не требуется. Новая жизнь началась и происходит. И вот что странно: происходит она среди развала и беспорядка, такая непохожая на прежнюю. Лешаков мгновенно ощутил крутое несоответствие. И еще — в покое своем он обнаружил вдруг глубокую энергию. Не лихорадочную, нервозную активность, а именно силу — серьезный запас ее.
Тогда и произошел с инженером Лешаковым казус, невероятный, но показательный, потому что стал он итогом перелома и приобщения к неведомой жизни. А именно: Лешаков разделся до трусов, аккуратно повесил одежду в шкаф, на плечики, принес два ведра горячей воды, стиральный порошок, швабру и тряпку. И первое, что сделал, это вытер пыль везде: и на шкафах, и на подоконнике. А затем вымыл окно, пол и дверь.
* * *
Теперь, когда в комнате стало чисто, светло и уютно, насколько это подвластно стараниям одинокого и не слишком ловкого мужика, — настала пора впустить женщину.
Конечно, лучше бы ей появиться пораньше и устроить быт инженера привычными руками. Но не такая она женщина, и на ее счет не стоит обольщаться — дом Лешакова не был ее домом. А для нее существенным представлялось, чей дом. Справедливости ради отметим: она в рассуждения не вдавалась. Наивность ее сродни недогадливости эгоиста, то есть угрызения были ей чужды, хотя она и выросла в обществе, где правят предрассудки. Привело же ее в эту чисто прибранную комнату чувство, застарелый раздрызг.
Нет смысла рассказывать историю женщины. Повесть ее жизни не представляет интереса. Нужно ли знать о ней больше, чем знал Лешаков. А он мало знал и не так уж глубоко понимал. Потому простим ее и грехи ее. И оставим ей сомнения ее. Она призвана драматизировать момент, обострить одинокое чувство героя. Принято о женщинах судить иначе и ждать от них иного. Но в жизни часто все складывается именно так. Настолько часто это случается, что закрадывается мысль: не в том ли истинное предназначение женщины?
Не откинуть ли иллюзии? Но речь идет об одной женщине. А обобщений лучше избегать.
Лешаков не ждал от любви беды. Он и любви-то не ждал, просто помнил: женщина приходит сама. Инженер увяз в обессмысленном быту, махнул рукой на личное: будь как будет. Жизнь протекала холодно, как медленный ручей через зацветшее болото.
Женщину, перед которой вечером приоткрыл двери изумленный Лешаков, звали Верой, при знакомстве представлялась она Вероникой и предпочитала, чтобы близкие звали ее коротко и ласково: Ника. Она была его ровесница, одноклассница. Лешаков давно ее знал, хотя это вовсе не значило, что знал хорошо. Скорее, он знал меньше других, меньше тех, кто с ней недавно познакомился. Лешаков знал ее хуже всех. И причина была единственная, естественная — Лешаков ее любил.
Свою Веру Лешаков любил всегда. Он влюбился в тот самый день, час и миг, когда впервые увидел. Классный руководитель перед началом урока ввел в кабинет физики новенькую девочку. Смело и скромно она стояла у доски перед незнакомым классом. Не сутулилась, не теребила черный передник. Чуть смущенно подняла глаза. И Лешаков даже не успел приглядеться: ах, какая! Так никогда он и не смог по-настоящему ее рассмотреть, разобраться, какая же она. Просто при первом пойманном ее взгляде в нем задрожала жизнь, и то, что представлялось прочным и верным, сделалось зыбким. Изменился свет. В странной освещенности все завертелось. И в тот миг Лешаков ощутил, как мир, секунду назад казавшийся простым, уютным и привычным, внезапно стал новым, чужим и даже угрожающим. А о жизни, в которой он до сих пор беспечно купался, сейчас ему не было известно ничего. Странное чувство. Новое.
Позднее, когда он был измучен невыносимостью любви, не раз мерцало сомнение — а любовь ли это? Лешаков ответить не мог. Что он знал, с чем мог сравнить, если у него ничего, кроме этого чувства, в жизни не было. Но как бы ни мучился, ни страдал инженер, но и в самые больные минуты не появлялось даже мысли освободиться.
Почти пятнадцать лет протекало, и глупо думать, что страсть всегда с равной силой сжигала Лешакова. Речь не о страстях. Хотя было: мучился Лешаков, лазал на стены. Бродил по ночному городу, кидался в такси, пил горькую, насиловал телефоны-автоматы. Гнал, и гнали его. Прощал, и его прощали. Разное было. И был первый Верочкин муж, преподаватель института, где они учились. И зимние предательские встречи в чужой квартире, запомнилась чудовищная фарфоровая люстра над головой и горячечный неверный шепот возле плеча: «Пойми, ты пойми — это не измена. Я не изменяю ни тебе, ни ему. Ты пойми…» Но Лешаков понимал — лучше бы она молчала.
Было и так, что Лешаков к телефону не подходил. На стене в коридоре вешал записку для соседей, чтобы отвечали: «Нет дома». Прятался. Уезжал Лешаков. Бежал. Выпрашивал на работе командировки.
Появился второй муж, помоложе. Преуспевающий и симпатичный. В первоапрельскую компанию Вера пришла с ним. И когда положила легкие руки на плечо Лешакова, оглянулась — муж спокойно продолжал разговор о скором энергетическом кризисе, о поисках новых видов горючего, спорил компетентно, не отвлекался, и Лешаков его не волновал, — она обняла худую мальчишескую шею, узнавая в прикосновении тепло, невероятно родное в этом новом, недоступном человеке, правильно одетом, причесанном, с блеском во взгляде и спокойными руками. Она животом вспомнила давнюю близость, острую свою полузабытую горячку. А Лешаков, он был добр и рассеян, и виновато улыбался. Какой-то актер крутился возле, отвлекая разговорами, мешал Веронике. В конце концов актер заманил инженера в другую комнату. Лешаков последовал покорно, не оглянулся. И она ушла, с хозяевами не прощаясь, избегая суеты. И мужа увела.