Шрифт:
Интервал:
Закладка:
„Это были воистину чудесные дни, — пишет Бенуа. — Издали они мне кажутся такими же лучезарными, как радостные годы детства или самые поэтические моменты юности. Чудесно было, что мы дружно и в абсолютной гармонии работали над произведением, значительность которого сознавали. Чудесно было, что работа эта заканчивалась в столь необычной для нас и столь прекрасной обстановке… Мы бродили по городу, посещали церкви, музеи и всемирную выставку, на которой настоящим триумфатором стал Серов и на которой мы принимали короля и королеву Италии, когда они посетили открытие русского отдела… Никогда не забуду наши экскурсии в Тиволи и Альбано. Места эти я уже хорошо знал, но в том духовном упоении, в котором я тогда находился, все мне представлялось новым…“
Не обошлось, конечно, и без обычных проблем. Несмотря на дружеское отношение со стороны директора всемирной выставки графа Сан-Мартино, администрация и рабочие сцены театра Костанци были настроены враждебно. Невозможно было получить сцену для репетиций (снова повторялась история с Парижской оперой). „Даже доступ в театр был затруднен. Швейцар грозно возвышался на своем боевом посту и каждого, кто приближался к двери, встречал угрожающими жестами. В коридорах шикали значительно чаще, чем обычно, и все без исключения ходили на цыпочках — репетировал Тосканини“.
Фокин приехал раньше всей труппы, чтобы обсудить с Дягилевым парижский репертуар, отчего настроение у него испортилось. До открытия сезона в Париже оставался всего лишь месяц, а Дягилев надеялся, что он поставит не только „Петрушку“, но и „Садко“, „Пери“, „Синего бога“ и отрепетирует „Жар-птицу“ с труппой, в большинстве своем незнакомой с ней. То было сражение двух в высшей степени упрямых людей, в котором более настойчивый Дягилев, возможно, победил бы, не будь его требования физически невыполнимыми. Когда Григорьев пришел обсудить с Фокиным предстоящие репетиции для римского сезона, последний помрачнел и отказался разговаривать. Когда же Дягилев посоветовал Фокину начать работать над „Петрушкой“ и „Садко“ одновременно, как вспоминает Григорьев, „он еще больше рассердился и только сказал, что позже встретится со мной по этому вопросу. Я сделал все от меня зависящее, чтобы его успокоить, поскольку в тот момент явно в состоянии взяться за такой балет, как „Петрушка“, не только со сложной музыкой, но и с недостаточно проработанным либретто, особенно это касалось центральных сцен. Однако вскоре он приступил к постановке, у него сразу возникло множество идей, и дело быстро пошло на лад. Только в третьей сцене, где Арап на время остается один, изобретательность подвела Фокина. Он никак не мог придумать, чем бы тому заняться, вышел из себя и, швырнув ноты на пол, ушел с репетиции. Впрочем, на следующий день он пришел довольный и заявил, что придумал кое-какое „дело“ для проклятого Арапа — даст ему кокосовый орех, игра с которым займет по крайней мере первую половину сцены“.
Пришлось написать дополнительный музыкальный фрагмент.
Репетиции проходили в помещении буфета в подвальном этаже театра, где артистам приходилось танцевать и даже ложиться на покрытый потертым, грязным малиновым ковром пол. Было душно, и никакой вентиляции. Сидевший за роялем Стравинский попросил у дам позволения снять пиджак. Дягилев, изнуренный, но безукоризненно разодетый, сидел на жестком стуле и наблюдал, как обретает форму великий балет. Бенуа сделал наброски с них обоих, и на полях рисунка, изображающего композитора, художник написал о балетмейстере: „Фокин ничего не может сделать с ритмом танца кучеров! — и добавил: — Ужасная жара!“
Гастроли открылись 15 мая „Павильоном Армиды“, „Сильфидами“ и „Князем Игорем“, чрезвычайно тепло встреченными зрителями. Дягилев, не теряя времени, тотчас же телеграфировал Астрюку, сообщив об элегантности публики и о шестнадцати вызовах. Король и королева Италии, а также королева-мать посетили второе представление, встреченное „нескончаемыми овациями“.
После римского триумфа и успешной постановки „Петрушки“ настроение Дягилева улучшилось. Карсавина остановилась в отеле, находившемся напротив дворца королевы-матери, неподалеку от садов Боргезе. Она пишет:
„По дороге в театр Костанци за мной часто заезжал Дягилев. „Вы говорите: маэстро? Ничего, старик немного подождет, просто грех сидеть в помещении в такое чудесное утро!“ И он увозил Нижинского и меня в увлекательную экскурсию по городу, обращая наше внимание то на арку, то на какой-нибудь изумительный вид, то на памятник. После прогулки он с рук на руки передавал нас маэстро с просьбой не слишком распекать „деток“ за опоздание. Маэстро с необычайной для него кротостью прощал своих легкомысленных учеников: он знал, что мы сумеем наверстать упущенное. Правда, случалось, что для поддержания дисциплины маэстро делал вид, что приходит в неописуемую ярость; он начинал размахивать тростью, давая нам возможность заблаговременно отступить, а потом швырял ее мне в ноги, но вовремя сделанный прыжок совершенно обезвреживал этот метательный снаряд… Он был одержим жаждой преподавания, и в равной мере мы с Нижинским были одержимы жаждой обучения“.
Даже если они приходили на урок очень рано, маэстро уже ждал их, „обмениваясь шутками с рабочими сцены и заставляя умного черного пуделя, принадлежащего швейцару, проделывать различные фокусы. Собака любила деньги и знала, как с ними обращаться: получив сольдо, невозмутимо переходила улицу и отправлялась в ближайшую кондитерскую, где клала монету на прилавок, получала пирожное и съедала его в укромном уголке“.
Время шло, и баталии по поводу парижского репертуара продолжались. Дягилеву хотелось, насколько возможно, показать в Париже разнообразные и новые программы, даже если их будет только две с четырьмя балетами в каждой, но к этому времени он понял, что, объявив о постановке „Синего бога“, „Пери“ и возобновлении „Жар-птицы“, пообещал больше, чем мог выполнить. Разрываясь между Фокиным, отказавшимся торопиться, и Астрюком, требовавшим, чтобы ему представили точный перечень балетов, Дягилев использовал