Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нет, не знавал, — стесняясь, ответил Федор Иванович, в театре он тоже не был ни разу. — Теперь, товарищ, в театры всех пускать будут. Весь трудовой народ и сочувствующих. Ты мне вот скажи, где музей мирового капитала твой делать будем?
— Так не знаю, пан товарищ. Дома несподручно как-то, комната у меня одна, а если по нужде куда пойти, так посетители смущаться будут, — развел руками отставной флейтист. Пан Шмуля, воспользовавшись моментом, плеснул в его стакан очередную порцию.
— Так может у пана Вуху? — предложил городской голова, не утративший способность масштабно соображать. — В полицейском участке? Там и комнаты три, и подле рынка стоит. Место проходное. Сколько там людей поперебывало! Да и вы, товарищ Штычка, помнится, посещали не раз.
— Так, может, и у него, — закивал Леонард, — окна только перекрасить, да двери повставлять. А то повынесли двери. И табличку навесить. Старая табличка весь вид портит.
Пан Кулонский пошевелил пальцами и неопределенно хмыкнул, стараясь отвлечь слушавших разговор большевиков от скользкой темы метаморфоз бывшего полицейского участка. Череда его переименований все никак не хотела заканчиваться. Последнее, что планировали пестрые власти, сменявшие друг друга: был «Дом польской мысли», единственным корреспондентом которого числился неистовый железнодорожник и патриот пан Коломыец. Этим учреждением, по гениальному замыслу блистательного ротмистра Тур-Ходецкого, должна была начаться всеобщая и неотвратимая полонизация Города.
Впрочем, полонизация так и не началась, а вывеска «Полицейский участок», уже давно не читалась, затертая многочисленными исправлениями, соотносившимися с доктринами очередных военачальников, занимавших Город.
— Вот пушку ты, товарищ Федя, зря сжег. — заявил справившийся, по крайней мере, с внешними проявлениями коварства целебного котика, комиссар Певзнер. — Пушку-то теперь самое то было поставить. Как символ! Приходит трудовой человек, а там пушка! Хорошо же?
— Ты, кстати, Зиновий, ему вещи подыщи какие-нибудь. На показ. Таких, чтоб понимали всю гнусь империализма. Чтоб содрогались. Не то какой же музей, без вещей? У тебя там, поди, накопилось? — поморщившись спросил красный командир, — и бойчишек ему дай, пусть в порядок что приведут. Подкрасят. Как помощь трудовой Красной Армии трудовому народу.
— Бойцов дам ему… Из сознательных самых, а то еще разнесут, что осталось, — Зиновий Семенович ущипнул себя за ткань рубашки и поднес к носу. Дальновидный котик безучастно умывался вне пределов его досягаемости. — Вот только экспонатов не дам. Нету, товарищ Федя. Все что есть, еще понадобится для беспощадной классовой борьбы!
Тарханов подпер рукой подбородок и пристально посмотрел на комиссара. Тот, смутившись от такого внимания, выпил стакан. Маленький участник грозного дуэта проклинал себя за глупость. Какой к черту музей? Стоило держать язык за зубами на митинге. Теперь Тарханов вытянет из него накопленное, это уже как пить дать. Вздыхающий пан Шмуля пошел за второй бутылкой. Зайдя в кухню, он немного размыслил и взял из плетеной корзины набитой соломой сразу три, обхватив их руками и прижав к груди. Выходя, он бросил взгляд в угол, где своей очереди дожидалась пузатая четверть сливовицы.
— Дай, Зиновий.
— Мучаешь ты меня, Федор. — обеспокоенный поворотом дела собеседник выпил, показав пальцами, как именно командир его мучает. Выходило, что тот был вроде как одной сплошной головной болью маленького комиссара.
— Так твоя же мысль, товарищ комиссар, я поддержал. Правильно же?
— Правильно, только нету ничего.
Котик закончил умываться и играл с солнечными зайчиками, умиравшими на столе.
— Так может, хоть что дадите, а, пан товарищ? Знамя, какое? А то получается, нечего народу показать будет, кроме себя самого, — сказал Леонард и посмотрел на Зиновия Семеновича ясными глазами. Ром, принятый на пустой желудок, мягко пьянил. Комиссар махнул рукой.
— Вот кинешься когда, Федя, так и не будет полезных вещей, — в мыслях он крутил вариант, по которому полезных вещей его командиру не хватит в самый ответственный момент: при праздновании победы мировой революции.
Ему представился товарищ Тарханов, вокруг которого бушевал праздник. Тот растерянно оглядывался в поиске чего-нибудь ценного: отличной офицерской шинели, серебряного портсигара, папахи, купеческого малоношеного исподнего, трубки с инкрустацией или дюжины шелковых чулок. Про десяток колец с камушками, шесть брошей, одна из которых была бриллиантовой и золотой почетный знак сумского полицмейстера «За безупречную службу» Зиновий Семенович думать стеснялся. Про эти вещи никто не знал, да и спрятаны они были надежно.
Еще он представил товарища Троцкого, стоявшего по правую руку от Владимира Ильича. Лев Давидович неодобрительно посматривал на смущенного Федора Ивановича. Дурак человек, говорили глаза командующего, никакого от тебя толку. Тарханова толкали празднующие, хлопали его по худым плечам, что, товарищ Федор, сел ты в лужу да голым задом? Ни человеческого исподнего у тебя, ни шелковых чулок. А трубки с инкрустацией, той и подавно не имеется.
Владимир Ильич приветственно махал кепкой и называл Зиновия Семеновича батюшкой и голубчиком, а позади, стройными рядами шли освобожденные и национализированные женщины. Среди них порхала Изабелла Погосян, первая красавица Волчанского уезда.
— Зиновий! — сказала она басом. И товарищ Певзнер понял, что он сильно пьян, и все это не по-настоящему.
— Зиновий! — повторил предмет давней страсти ученика салтовского портного молодого Зины Певзнера. И вся эта замечательная, благостная картина завибрировала, быстро распадаясь. Растаяло все: влажные антилопьи глаза харьковской красотки, и транспаранты, и товарищ Троцкий, и кепка Владимира Ильича. Даже сама мировая революция, и та растаяла без остатка. Удрученный финалом фантазий комиссар загрустил.
— Ты мне тут спектакли не устраивай, Зиновий! — веско произнес товарищ Тарханов и потряс безвольного подельника. Заходившее солнце освещало правую половину лица товарища Певзнера, бесстыдно являя давно немытое ухо. В голове у малорослого комиссара плавала неопределенная мерзкая каша.
«Все отдам, черт уже с ним», — подумал он, с тоской вспоминая, что блистательная Изабелла умерла от холеры