Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кипела битва с австрияками на Подгорянском мосту, о которой уже упоминалось. Я хлопотал возле раненых, а девочка, которая мне помогала, отбежала за тряпками. Некому было воды принести. Схватил я сам ведро и бросился к реке. Вижу, за корягу зацепилось тело вражеского унтера. Через грудь рубленая рана. Жизненная сила на виске еще бьется. Я стянул с него сапоги и забросил в тернии — кому-то находка. Прорезанный доломан пустил по воде. Правда, отцепил медаль и засунул ему в карман портков. Забросил беднягу себе на спину и понес к куче других раненых — все они одинаковы, когда кровью испачканы. Австрияк что-то хрипел в забытье. Да кто кого здесь слушал! Я промыл рану, смазал и забинтовал. Он пришел в себя, обреченно поглядывал на меня. Уже после всего, в пивоварне, куда были свезены уцелевшие, я его долечивал. Унтер открылся мне, что он алеман[310] из Тироля. От деда-прадеда конюх, командовал взводом эскадрона. Сюда прискакали для подкрепления пехоты. В сечу встряли пешие, с саблями. Думали, что мукачевскую чернь разгонят в мгновенье ока, а тут такое… В свободную минуту мы с ним тихо беседовали. Я рассказал унтеру, что и мой дед служил при лошадях и бывал в его краях. В стужу, в ледяную метель, говорил дед, они ложились между лошадьми и так грелись. А когда ранили его коня, то он не дал его добить, а сидел рядом, пока тот не закоченел. Раненые лошади, оставленные человеком, умирая, плачут. Кавалерист слушал мои пересказы, нервно покусывая бледные губы.
Я боялся, что его вычислят по крапчатому сукну портков, и дал ему домотканые ногавицы умершего ночью горца. И советовал поменьше говорить, а если что — пусть назовется швабом из Мокрой. Никто не будет докапываться. «Не волнуйтесь, — сказал он, — я справлюсь. Ясли к лошадям не ходят». Это было последнее, что я услышал от него. Однажды утром застал его лежанку пустой. Под одеялом был оставлен полотняный узелок, а в нем сия медаль. Что имел, тем и отплатил мне смельчак. Ушел в чужие версты, слабый и босой. Серебряного «Храброго Иосифа» далеко не каждому давали… Хорошо, что я еще успел ему посоветовать есть больше моркови и чеснока, чтобы легкие быстрее очистились. Боль всех равняет, а смерть примиряет…
«Хотите, чтобы я склепал из сего крестик?» — оборвал мои воспоминания Колодко.
«Нет, хотел бы продать. Нужду терплю».
«Враг меня возьми! — кузнец яростно сплюнул. — По-вашему, мне только злата-серебра не хватает?»
«Ну, мне оно и тем более не нужно. На вид безделица, но чего-то же стоит?»
Взгляд Колодка смолой прилип к медали. Прицениваясь ощупывал. Казалось, что вот-вот перевернет ее глазами.
«Для нищего и дырка чего-то стоит, так как иного не имеет», — лениво бормотал кузнец.
«Ой, так, — соглашаясь вздохнул я. — Глупый собирает, а черт калиту шьет… А к тебе, честный мастер, меня люди направили. Говорят, коли сам не купит, то посоветует какого-нибудь пана. Вот я и пришел, отдаюсь на твою покладистость».
Лесть смягчает и железного. Колодко взял в кулак бороду, поворчал для солидности.
«Ходил тут один, голодный на такие цацки. Копался в моем железе. Мне ведь всякую всячину тянут поулочники[311]. А пану развлечение. Сам он не наш, откуда-то из Верховины приезжал…»
«И я слышал. На повозке с черным верхом».
«С плетеным, — уточнил кузнец. — Хе, я сначала подумал, что это легкая польская коляска. Присмотрелся — кованый румынский фаэтон. С двумя рессорами. Не дуги, а месячные серпики. Едешь, как в мамкиной колыбели. А обода на колесах цельнокованные. Я, когда узрел, шапку снял. А вместо козлов — седельце-облучок. Эх-эх, есть еще мастера на свете! Мне можете верить, ибо я не одну бричку направлял. И тяжелые кареты, и будки, и подольские фуры, и липованские повозки, и долгуши, и высокие телеги, и катунские повозки, и дорогие берлины с «лебединой шейкой» и даже почтовый дилижанс из Прешова… Не хочу хвастаться, но на том румынском фаэтоне я перебрал и перемазал оси — и колеса запели. А заодно и замки на откидном верху. Ибо какая мазь, такая и снасть. Это вам каждый мастер скажет…»
«А что он говорил?» — вежливо спросил я.
«Кто?» — нахмурился Колодко.
«Пан из черного фаэтона. Что говорил: когда будет? Может, ему и моя цацка приглянется».
«Такое он принимал за милую душу. Да улизнул пан, нет купца. У меня своего лома куча ждет. И тайстрина[312] вон висит, до сих пор не забрал. Прежде каждую субботу заглядывал. А вот уже с месяц не показывается. Поэтому ничем вам, человече, не помогу. Находочка красивая, но что с того, когда некому ее оценить».
«Чай еще заявится купчишка, если тайстру здесь оставил».
«Сумка не его. Где это видано, чтобы господа ходили с переметными сумами?! Он это для кого-то брал. А моя сестрица шила. Имела с этим мороку. Сшить — не фокус, а вот покрасить! Пан капризничал, требовал, чтобы каждая тайстрина имела свой цвет. Принесет нить: таким и полотно должно быть. Перебирал, как нищий палки. А не съел бы ты несоленое-немасленное, думаю себе в сердцах, но молчу. Потому что платил исправно».
«А пуговица, вижу, на сумке воинская, с ушком», — заметил я.
«У вас меткий глаз, сват. Те гомбы[313] с моей старой шинели. Сукно в кузнице истлело, а медь я срезал. Как раз и пригодилось, все пошло на застежки».
«Если я хорошо помню, на солдатском кабате девять пуговиц…»
«Так и есть. Восемь тайстрин забрали, а эта висит без надобности».
«А ты мне ее продай», — попросил я.
«А вам на какую беду?» — буркнул кузнец.
«Я зелье собираю, брожу по чащам. Мне такой наплечник как раз на руку. Сделаем шефт[314]: я оставляю тебе «Серебряного Йошку», а как вернется черный пан, ты с ним сторгуйся. И так, чтобы и тебе достался хороший процент. И за сумку свое отнимешь. А найдешь меня через Мошка из «Венезии». Только не хвались ему про металию».
«Или я дурак. А вы… вы воевали, вуйко?»
«Как тебе сказать, добрый человек? Иногда мне кажется, что никогда и не переставал воевать. Как там в Писании: «Не мир принес я, но меч». Самый мирный на сей земле Человек сказал. Ибо где люди — там и драка, там и силомитье[315]. Рука руку обманывает, глаз глазу не доверяет… Знаешь ли ты, почтенный мастер, какую краску людское око отличает, лучше всего находит все ее оттенки?»
«Какую?»
«С минуту мы молчали. Оба из тех, что готовы друг друга перемолчать, сколько бы не потребовалось. Тогда я положил па наковальню вещь, которую принес с собой, — «Медаль за храбрость». Чеканена полвека назад Иосифом Вторым…» (стр. 309).